tmpD81-1.jpg
ФИЛОСОФЫ
РОССИИ
XX ВЕКА
Д.Б.ЗИЛЬБЕРМАН
ГЕНЕЗИС
ЗНАЧЕНИЯ
В
ФИЛОСОФИИ ИНДУИЗМА
Давид Беньяминович Зильберман (1938-1977)
Эдиториал УРСС Москва. 1998
РОССИЙСКАЯ АКАДЕМИЯ НАУК ___________ИНСТИТУТ ФИЛОСОФИИ___________
Издание осуществлено при финансовой поддержке
Российского гуманитарного научного фонда (РГНФ)
(проект № 97-03-16137)
Под редакцией Елены Гурко и Роберта С. Коэна. Перевод Елены Гурко.
ВВЕДЕНИЕ
Давид Беньяминович Зильберман. Генезис значения в философии-индуизма.
М.: «Эдиториал УРСС», 1998. - 448 с.
Данная работа вышла на английском языке в 1988 г. в известной серии "Boston Studies in the Philosophy of Science" под редакцией Роберта С. Коэна. На русском языке издается впервые. Основным направлением исследования в данной работе является разработка но­вого метода философствования, который автор называет модальным методологизированием, анализ проблемы культурной традиции и ис­следование концепции аналогии. Каждая философская концепция, принятая и оцененная культурой, представляет собой целый мир, ко­торый может быть впоследствии оживлен в целом или фрагментах жизни культуры. Философия оказывается профессионально ответ­ственной за функционирование культурного целого, рассматриваемого со стороны благополучия его знаниевого существования, и в этом аспекте различные философии, так или иначе вовлеченные в смысло­вую ткань культурного существования, должны активно коммуници-ровать друг с другом. И если этого по специфическим причинам (ана­лизу которых автор уделяет специальное внимание) не случилось на Западе, то культурная реализация философии вполне осуществилась в классической индийской культуре. Автор показывает комплементар-ность б даршан индийской философии, раскрывает их совместные усилия по созданию и поддержанию смысловой ткани классической индийской культуры.
«Вы любите мудрость.
А я буду любить любовь к мудрости».
Давид Зильберман [40]
Предлагаемая читателю книга необычна во многих смы­слах — и потому, что в ней подвергаются чрезвычайно глубокой разработке проблемы, не так часто анализируемые сейчас, но всегда интересные своей восточной экзотикой, и вследствие того, что автор ее был представителем сразу нескольких философских культур — русской, индийской и американской, и потому также, что написана она чело­веком редкостной эрудиции и уникального философского таланта. Но все же даже не по этим, столь нетривиальным соображениям, данная книга (равно как и многое другое, написанное Давидом Зильберманом) заслуживает того, чтобы быть прочитанной всеми, кто интересуется философией и ее историческими судьбами. Уникальность этой книги в том, что здесь впервые в систематическом и развернутом виде излагаются основы нового философского мировидения, разрабатывавшегося Д. Зильберманом. Он именовал свою систему по-разному — «философологией (наукой о фило­софиях)», «концеведением», «философской эсхатологией», «модальной методологией», «новым философским синтезом», «большой метафизикой», «суммой метафизики (или филосо­фии)» и, по-видимому, не был вполне удовлетворен ни одним из этих названий, так или иначе оказывавшимся узким для того, что он делал. Пожалуй, больше других Д. Зильберман жаловал термин «сумма философии», по типу теологических сумм, а свое философское предприятие сравнивал с вели­ким схоластическим синтезом, осуществляемым, однако, на
Издательство «Эдиториал УРСС».
113208, г. Москва, ул. Чертановская, д. 2/11, ком. прав.
Лицензия ЛР № 064418 от 24.01.96 г. Подписано к печати 03.05.98 г.
Формат 84x108/32. Тираж 1000 экз. Печ. л. 14. Зак. Л1» 1?5,
Отпечатано в АООТ «Политех-4». 129110, г, Москва, Б. Переяславская, 46.
ISBN 5-901006-53-4
© Елена Гурко,
Роберт С. Коэн, 1998 © «Эдиториал УРСС», 1998
4                                                            ВВЕДЕНИЕ
совершенно иных принципах и основаниях. Характеризуя но­визну своего подхода, Д. Зильберман замечает, что в истории философии действительно нет ничего подобного [41], так что принятие определения его как «коперникианской революции в философии» будет, вообще говоря, довольно условным (ибо масштабы кантовского переворота оказываются здесь радикально превзойденными).
В одном из своих писем, написанных в 1975 году, Давид Зильберман замечает: «Мои занятия — определены до конца жизни и будут меняться лишь в деталях»; самым важным среди этих занятий определяет он разработку «Суммы метафизики», начатую в 1972 году [12]. Д. Зильберман не мог знать тогда, что жить ему оставалось всего два года, так что на реализацию всего грандиозного замысла ему было отпущено только пять лет — пять лет на то, в чем предстояло сделать столько же, если не больше, чем во всей предшествующей философии за две с половиной тысячи лет ее существования. «Философское делание» Д. Зильбермана началось с от­крытия способа мышления (который он, по собственному признанию, не может назвать «новым» — просто потому, что ничего подобного прежде не существовало [31, с. 1], пришедшего к нему после многолетних усилий помыслить культурную традицию без того, чтобы быть уловленным ею, «окаменевшим» в ней. Способ этот, названный Д. Зиль-берманом «модальным методологизированием» или просто «модализированием», очень скоро был опознан им как уни­версальный метод философского мышления; вооруженный этим методом, Д. Зильберман, по его собственному при­знанию, «двинулся меж разных философий в третий путь, никогда и никем не подозреваемый ранее» [30].
«Модальное путешествие» Д. Зильбермана, начинавшее­ся как методологический экскурс, вполне, казалось бы, в традициях московских методологов 60-х годов (принадлеж­ностью к которым Д. Зильберман был горд, и долг которым он отплатил сторицей), имело своими результатами столь радикальный пересмотр самого понятия философии, ее пред­метности, ее истории, способов «философского делания», взаимоотношений философии со всеми остальными сферами интеллектуальной и практической активности, вообще всей бытийственности и смысла человеческого существования, как увязанных с философией и творимых ею, какой и пред­ставить невозможно в границах современной философской ментальности. Отвечая на вопрос, что именно он делает, как
ВВЕДЕНИЕ
и зачем — своим модализированием, Д. Зильберман облекает эту непредставимость в следующую формулировку: «Это — нисколько не категоризирование по живому, не идеализация от реального. Возьми как раз в обратном, совсем немыслимом направлении. Это жизнь наваливается на меня категорически, своими разделенностями и несводимостями, а я перелагаю ее заданность в иное, непомысляемое, пролагаю ей совсем иные пути. То, что я делаю — не идеализация, а сверх-реализация мышления. Модальная методология — сюр-реалистична по отношению к жизни, слишком идеальной для философского делания» [30].
Давид Вениаминович Зильберман родился в Одессе в 1938 году, там же закончил технический вуз. С 1962 по 1967 он работал метеорологом в Ашхабадском аэропорту, затем приехал в Москву, где в 1968-1972 гг. учился в аспирантуре Института конкретных социальных исследований АН СССР (ИКСИ). Будучи аспирантом Ю. Левады, Д. Зильберман подготовил фундаментальную диссертацию о культурной тра­диции («мамонтовидную», по его собственному выражению, объемом около 900 страниц), которую, однако, ему не да­ли возможности защитить. В 1972 г., из-за публикации за границей статьи о каббале, Д. Зильберман был отлучен от на­учной деятельности, ему было предложено покинуть Москву. До своего отъезда из СССР ему так и не удалось найти работу по специальности, научные работы публиковались под псевдонимами, а средства к существованию исходили от переводческой работы, выполнявшейся им для Московской патриархии (перевод Оксфордского богословского словаря). В США, куда Д. Зильберман эмигрировал в 1973 году, его профессиональная судьба резко изменилась: он был сразу же приглашен читать лекции по философии и антропологии в Нью-Йоркском университете, затем преподавал индийскую философию в Чикагском университете, последние два года своей жизни работая профессором философии Брандайз-ского университета (Бостон). Погиб Давид Зильберман в автомобильной катастрофе, в Бостоне, в возрасте 39 лет.
Эту внешнюю канву биографии Д. Зильбермана допол­няют воспоминания самых разных людей, знавших его; основным мотивом здесь является преклонение перед его феноменальными, энциклопедическими познаниями, соеди-
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
ненными с редкой независимостью суждений и широтой кругозора. Пожалуй, самую исчерпывающую характеристику в этом плане дал Роман Якобсон, профессор Гарвардско­го университета (Кембридж, Большой Бостон, США), с которым Д. Зильберман, тогда профессор Брандайзского университета (располагавшегося тоже в Большом Бостоне) был близко знаком и сотрудничал:
«Давид Зильберман, несомненно, истинный эксперт в сравнительном анализе древнегреческой, классической не­мецкой, французской и английской философии с восточными философскими традициями, особенно индийской мыслью, от ведического периода до современности. Его исследования этих грандиозных проблем привели к впечатляющим и пло­дотворным открытиям и результатам. Он обладает глубокой эрудицией и оригинальными, хорошо фундированными кон­цепциями по большинству различных исторических проблем семиотики, от античности до современности. Прекрасное знание текстов индийской и греческой философии и тонкое понимание их терминологии, фразеологии и содержания несомненно принадлежат к числу наиболее впечатляющих достижений его исследований. Он прекрасно ориентируется в исторических и методологических проблемах логики, лингви­стики, социологии, антропологии и религиозной мысли. Его прозрачная и плодотворная интерпретация междисциплинар­ных проблем тесно связывает все эти области с семиотикой... Хочется также отметить его критическое и объективное зна­ние истории и современности русской философии, равно как и семиотики и антропологической теории в России» [44].
То, что сам Д. Зильберман в письме В. Лефевру признает как «изрядную эрудицию», было накоплено им путем само­образования; самостоятельно он освоил и множество языков. Единственный период ученичества в жизни Д. Зильбермана был в Ашхабаде, когда он сотрудничал с выдающимся ин­дологом Борисом Леонидовичем Смирновым. Но уже тогда Д. Зильберман был весьма эрудированным и независимым мыслителем; так, в своей автобиографии он замечает, что теософские ориентации Б. Л. Смирнова ему никоим образом не привились. Что касается аспирантуры, то об ученичестве и речи не может быть, равно как и о том, чтобы, по свидетельству Ю. Левады, как-то управлять таким могучим интеллектуальным вулканом. Доклады Д. Зильбермана, сде­ланные в это время на семинарах Г. П. Щедровицкого, «насыщенные материалом и рассчитанные на весьма подго-
товленное восприятие, стали распространяться в копиях в Москве, Ленинграде, Новосибирске» [45]. Вообще, по словам А. Пятигорского, «явился он в Москву потрясать моих друзей (все мы старше его лет на десять) феноменальным знанием марксизма, а также Парсонса, Вебера, Шелера, Поппера и чего еще угодно. Так что когда он в 1973 году уехал из Москвы в Бостон, потрясение, им произведенное, еще не прошло» [2].
В США же лекции Д. Зильбермана, читанные для студентов Чикагского университета, слушал Мирче Элиаде, Брандайзского — Герберт Маркузе; оба отзывались о них чрезвычайно высоко. Д. Зильберман был близко знаком с Н. Хомским, общался с Ю. Хабермасом, Т. Куном и другими крупнейшими философами; со многими состоял в переписке. Д. Зильбермана сравнивали в США с Максом Вебером (повод к чему, вообще говоря, он подал сам — своей блестящей параллелью веберовской «Протестанской этики и духа капитализма» — «Православной этикой и материей коммунизма»).
Конечно, не только феноменальная эрудиция лежала в основе подобного признания; точнее, за этой эрудицией скрывалось нечто такое, что позволяло Д. Зильберману как нарабатывать свои редкостные познания, так и пользоваться ими, «пускать их в разворот», по его собственному выраже­нию. Это — то, что он сам определяет как «очень высокий уровень мистической одаренности. Многие вещи я понимаю интуитивно — что называется, прямым опытом. Этим и определяется мой философский интерес или... "способность воспринимать найденное кем-то как свое собственное". Это действительно так. Причем, на самом, так сказать, "микро­уровне" отдельных формулировок. Когда я читал в первый раз "Критику чистого разума", я знал наперед, что Кант скажет, куда развернется его мысль. И при этом испытывал необычайное душевное волнение и чувство до того страст­ное, что с ним не сравниться чувству любви. Для меня философия — внутреннее всего иного. Это, как говорится, "гностический склад ума", в высшей степени свойственный Гегелю, иногда — западным мистикам, а в Индии и вообще на востоке — преобладающий» [23].
«Восприятие найденного кем-то как своего собствен­ного», в сочетании с феноменальной работоспособностью, уникальной памятью и способностью манипулировать этим материалом (с легкостью и мастерством, неизменно пора-
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
жавших всякого, кто был этому свидетелем) превратили Д. Зильбермана в нечто значительно большее, чем даже несравненного эксперта во всех и всяческих философиях. В нем реализовалось то, что он называл «состоянием вызнан-ности», воссуществлением философии в рамках конкретного сознания. Само по себе это состояние было необычно для западной философской культуры, всегда занятой борьбой партий и направлений, поиском универсальной филосо­фии как непременно одной и единственно возможной, культуры, не приемлющей идеи множественности онтоло­гии и философствующего Другого. Дополняемое, а точнее, предваряемое великолепными познаниями в классической индийской философии (экспертом в которой Д. Зильберман, по его словам, стал прежде того, как прочел Платона), оно привело к совершенно особому способу работы в этом «олицетворенном» универсуме философских знаний — их модальному сопоставлению, модальному методологизирова-нию.
Теперь трудно восстановить, что чему предшествовало в философских занятиях Д. Зильбермана: новое понимание философской предметности и «фшюсофского делания» — модальной процедуре или, наоборот, модальный взгляд на философию — ее радикальной реинтерпретации. Поскольку философская эволюция Д. Зильбермана может быть просле­жена в обоих указанных направлениях, логично допустить, что они шли некоторым образом параллельно, так что на­чало предлагаемого здесь обзора концепции Д. Зильбермана с его понимания природы философствования будет вполне оправдано (даже если и соображениями удобства «доноси­тельства» этой концепции западной аудитории — ведь в этой культуре, согласно Д. Зильберману, модальный потенциал философствования остался невостребованным, и потому не очевидным).
* * *
В своих суждениях о состоянии современной запад­ной философии Д. Зильберман не претендует на особую оригинальность: он присоединяется ко всем тем, кто вот уже многие годы ведет речь о глубоком ее кризисе, более того — о конце и смерти традиционого западного стиля философствования. Новым и достаточно неожиданным в оценке Д. Зильбермана является его убеждение, что здесь
нечему кончаться, ибо философия, в истинном смысле этого слова, так никогда и не организовалась в западной культуре. Текущий кризис философствования — очень кстати как раз потому, что впервые обнаруживает это со всей полнотой и очевидностью.
«Помнится, я несколько раз говорил Вам по разным пово­дам, — отмечает Д. Зильберман в своем письме Ю. Леваде, — что составляет предмет моего непреходящего изумления вот уже два года. Философия дожила, как говорится, до седых волос (если начать отсчитывать ее век от Платона), но до сих пор не удосужилась заняться самое собой. Как ни перерывал я ее историю, не обнаружил ни единого намека на то, чтобы философы не только что занимались философией, но даже заикнулись о постановке подобной задачи. Здесь обманчивое выражение: "занимались философией". Конечно, каждый философ по-своему занимается философией; но ни единый не занялся философией. То есть я переношу ударение с гла­гола на предметность. Нет предмета "занятия философией". Занимались моралью, обществом, государством, человече­ской душой и поведением, физикой, биологией, богом и богословием, познанием, самими собой, наконец, но нико­гда — философией. Потрясающа сила этого стремления не быть "собой". По-человечески это так понятно» [34, с. 1]. Это — снятое от интерсубъективности, это — обращение к другим в надежде на сообщительность. Философ широко вещает на тему, которая, как кажется, может заинтересовать всех или многих (скажем, Платон — о нравственности, Гуссерль — о кризисе наук и т.п.). Но, во-первых, эта занятость чужими проблемам не рефлексивна, а естественна, во-вторых, философ не искренней в своем убеждении, будто эти темы интересны ему в том же смысле, что и другим; этим он мешает собственному самосознанию [38]. Однако отвратиться от чуждой тематики философия, по крайней мере западная, так и не сумела.
То, что философия была не в силах сделать сама, ока­залось осуществленным внешними силами — теми самыми сферами интеллектуальной активности, которые затребовали свою предметность обратно и тем самым ввергли западную философию в тот кризис, в котором она пребывает ныне. Однако как раз эта потеря традиционной предметности, вообще — какой бы то ни было предметности как внеполо-женной философии, и открывает возможности радикальной реинтерпретации философии в этой культуре. Именно по-
10
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
11
тому, замечает Д. Зильберман, что философия по праву вытеснена из всех предметных областей, можно всерьез го­ворить о «чистой философии», не рискуя забрести назад в эмпиризм, натурализм, социологизм и идеологию [33]. Речь здесь идет о философии, предмет которой «не может быть отыскан нигде: ни на земле, ни на небе, ни в глубинах сознательного» [27, с. 1], и потому — «беспредметен», ибо им является сама философия. Конечно, это трудно понять в культуре, где точка опоры для сдвига всегда полагалась вовне. Но ведь и Архимед не сумел перевернуть Землю — ибо не обнаружил такой точки. Быть может, безотчетное стремление философов «не быть самими собой» и есть желание найти такую точку в замещенной позиции?
Представление о «чистой философии» как рефлексии, очищенной от всяких следов опыта и перцепции, было введено в западную философию еще Гегелем, который и стремился к реализации этого представления в своей концеп­ции развертывания Абсолютной Идеи. «Чистая рефлексия» опознается Гегелем еще и как философия в именительном падеже, философия как объект (своего собственного ана­лиза, а не как субъект его), философия как «философия философии». Однако подобного «очищения» не случилось в гегельянстве, так что результат здесь оказался прежним — забвение философии. «Неправеден твой бунт, Кьеркегор: "Обо мне забыли"...» Забыта философия. Если гегелев­ский метод — снятая калька с «эстафетной схемы» (здесь, как представляется, аллюзия со «стратегией сплавщика», разрабатывавшейся московскими методологами. — Е. Г.), то в нем философии суждено застыть в вечном предте-кании. Ведь никто, даже Гегель, не станет утверждать, что философия являлась материальной целью его системы. Нормативная канонизация «эстафетной схемы» — вот эта цель [20].
«Конечно, — замечает Д. Зильберман, — роль предтечи тоже важна и неотменима, ибо знаменует встречу, помечает нечто как "событие", а без события нам никак нельзя. Вот если бы философия могла предтечь себе самой. Но как исхитриться встретить самого себя в существе?» [25, с. 1]. Несдвиг с позиции предтекания делает подобную встречу невозможной. Д. Зильберман поясняет это притчей о параболе как схеме времени в буддизме: «3,6 млн. лет тому назад один совершенно непримечательный юноша встретил Дипанкару: Будду Прошлого. И это оказалось дня
него "событием": он решил стать Буддой. Занимался он осуществлением своего намерения весьма усердно, время шло ускоренно (как комета по параболе вокруг светила), наконец, стало историческим, то есть и время, и субъект материализовали свой напор до степени овеществления. Около 500 лет до н.э. жил и действовал известный как личность Шакьямуни. Так исчерпался "дипанкаризм" — весь стал деланием, овеществлением — и начался "буддизм", который немедленно пошел на убыль от вершины параболы. Предполагается, что не пройдет и 3,5 млн. лет, как будущий Майтрейя встретит последнего "буддиста"... Вот так и с предтечностью философии: бледные тени застывающей жизни, тощие абстракции, силы — как у пули на излете. Так она не сможет стать вещью для себя, хотя позиционно нужна для начала иного» [25, с. 1-2].
Чем дальше от истоков, тем меньше вероятность для за­падной философии предтечь себя самое; точнее, возможность такого предтекания была упущена здесь с самого начала и уже никогда не сможет реализоваться, если направление ее движения — вниз от вершины параболы — будет сохранено. Можно даже предположить, что нынешние времена и есть те, когда «философы, горе ты мое, перебегают втихомолку» [26, с. 1а], когда встреча последнего философа уже не за горами. Остается только гадать, было ли причиной этого отсутствие исходного события встречи западной философией самой себя или перерыв преемственности ее эволюции. Ясно одно — связь философии с «мудрой жизнесообразностью» порвалась в западной культуре тут же, при самом зарождении этой философии. Принцип «мудрого жизнесообразия» Платона — «что должно быть, больше того, что есть» — никогда не был претворен здесь в жизнь, даже самим Платоном: «Ведь мог же Платон, вместо необязательных картинок, модализировать собственную мысль (то есть, хоть сам пожить в собственном государстве). Но не сделал, быть может, как Бодхисаттва» [28, с. 3]. А может, и нет — ведь Бодхисаттва остался в сансари-ческом существовании сознательно, для того, чтобы указать путь другим, тогда как Платон мог не знать своей миссии (как, впрочем, и вся западная философия).
Причина тому — в глубинной натуралистичности этой философии, привязке ее к структурам и процессам, нефи­лософским по самой их сути и предназначению (а таково, простите за тавтологию, все, что философией не является, ибо принадлежит другим, натуральным предметностям). Речь
12
ВВВДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
13
здесь идет отнюдь не о природных процессах — филосо­фия в ранге «метафизики» поднялась над так понимаемой натуралистичностью достаточно давно (хотя и постоянно к ней возвращается; новейший пример — многие направления философии науки). Пожалуй, впервые в западной филосо­фии Д. Зильберман обращает внимание на необходимость преодоления также и «физики языка», каковая, согласно его мнению, является здесь основным агентом натурализации. Возможность «склейки» языка со структурами сознания, с которыми и должна иметь дело философия, определяется тем, что язык действительно может выступать как выражение структурированной активности сознания. Однако, как по­казывает схема развертывания активности миротворения — «слово—мысль Бога—вещь—слово» — язык обслуживает эту активность, не являясь ею; иллюзия же языка как субсти­тута этой активности появляется из последующей свертки формулы в «слово—слово».
Редукция к языку — более тонкая, но зато и более «зло­вредная» форма натурализма, ибо она покрывает собой все, о чем можно что-то сказать (буде это предметы природы, про­цессы жизни или феномены человеческого существования). Редукция к языку, что важно, не обидна для человеческой природы — ибо поддерживает видимость ненатуральности, специфически-человеческих форм активности и оставляет надежду на решение проблемы присутствия человека при жизни мира способом, в котором человек как будто бы не растворяется в природе, сохраняет «образ Бога». То, что укрывается, маскируется языком, однако, — намного грандизнее, чем все эти призрачные «прибытки» языковой деятельности, ибо это — «подобие Бога».
«Вот хорошая иллюстрация, — замечает Д. Зильберман по поводу предназначения философии, поднимающейся над "физикой языка". — Господь создал человека по образу и подобию (своему)- При падении в естество человек утратил подобие (и мир вместе с ним, добавляет в другой редакции Д. Зильберман), сохранив лишь образ. Искусственная (фило­софская) деятельность есть восстановление подобия, правда, лишь в мышлении. Получаются чудные мыслительные ми­ры, с известных точек зрения отнюдь не совершенные и не понятные отчасти самому производителю мыслей, взы­вающему к кооперации» — миры философствования [41, с. 58].
К чему может вести преодоление «физики языка» — не очевидно в западной культуре, но вполне наглядно в ин­дийской классической культуре, где обе «физики» оказались превзойденными. К этой проблематике Д. Зильберман обра­щается в нескольких своих работах, посвященных анализу адвайты-веданты Шанкары (в том числе и во включенном в данную книгу «Откровении в адвайте-веданте как опыте семантической деструкции языка»). В ситуации, разбираемой Шанкарой, мышлению предлагается заведомо нереальная задача: описать Абсолют, т. е. Брахмана, непригодными (ибо не абсолютными, а сотворенными) средствами — средствами языка. При решении этой задачи мышление выдвигает все эшелоны своих изобразительных средств с тем, чтобы в конце концов превзойти язык как средство коммуникации и прийти к отрицанию «физики языка» посредством осознания себя Брахманом и достижения, таким образом, абсолютного знания [42].
Аналогичный случай рассматривается Шанкарой в «Кат-ха — Упанишаде»: речь идет о знании посмертного су­ществования, обретаемом индивидом прежде самой смерти, знании, которое даже богам не под силу, ибо есть само­сознание. То, чему поучает Бог Смерти, Яма, пришедшего к нему с вопросом о посмертном существовании (и обре­ченного смерти) Накичетаса, есть «спхота», обозначаемое как смысл мира, заслоненный самим же этим миром в теле слова. Обозначаемое, «спхота» — не слово и не звук речи, а существенный, безначальный материал всех мыслей и именований, равно как и деятельность миротворения из этого материала. Образчик этой деятельности представлен в священном слоге АУМ (ОМ) как минимальной смысловой матрице, А{льфе) и Ом(еге) смыслоразличения [41, с. 108].
Философия как метафизика не только естества, но и языка, парадоксальна: пользуясь языком, точнее, преодоле­вая его, она пытается выйти за его пределы, в невыразимое. Направленность этого движения очевидна для Д. Зильбер-мана — «сфера языка превосходится для того, чтобы выйти в мир действия» [22, с. 1—1а]. Это философское действие называется им по-разному: «отмысливание мира», «перевод существования в бытие», «построение мира умовытворяе-мости», «осмысление как способ бытия», «деятельностное самовоздвижение», «перелагание мира вживе», «реализация интенций сознания», «жизнесообразие через самопознание», или, как в уже приводившейся цитате, «перелагание задан-
14
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
15
ности жизни в иное, непомысляемое», «сверх-реализация мышления».                                              /
В условиях декларированной ненатуральности философии это действие не может быть ничем иным, кроме как чистым творчеством, искусственной активностью, концептуализаци­ей, никогда и ни при каких условиях «не претыкающейся о землю образца». Интуитивно это всегда так или иначе принималось философствующими: «В чем привлекательность философии, что делает занятия ею жизнесообразными? Разве мудрость, которую она вырабатывает? А почему бы — не ее созидающая природа, не божественная свобода творчества, не ограниченная ничем внешним, только ее собственной текстурностыо?» [28, с. 2-2а]. И не в этом ли — верховное могущество философии, ее законное право жизнетворения истинно человеческого, неприродного, ненатурального суще­ствования?
Конечно, принять подобное утверждение вряд ли возмож­но в культуре, где «склейка» философии с натуральностью, «естественная установка», по словам Д. Зильбермана, уни­версальна, ибо имманентна и библейской версии творения, и античной, равно как и всей последующей, философии (по крайней мере, пока сохраняется надежда на обнаружение ее «предметной предметности»). Даже Гегель, далее всех запад­ных философов продвинувшийся в понимании регулятивной силы философии, более их всех укрепившийся в том, что Д. Зильберман называет «духовным атлетизмом», «работой деятельного мышления» [22, с. 1а], не полагал за философи­ей такого могущества: для него Сова Минервы вылетает в сумерки — философия является в жизнь только тогда, когда все уже закончено, и потому способна писать лишь серым по серому.
Дерзкой попыткой разрыва с традицией могла стать философия Декарта; могла, но не стала, ибо признанием модуса протяженности, как внеположенного модусу созна­ния, Декарт сохраняет «естественную установку» западной ментальное™. Сознавать себя сомневающимся, а не себя, сомневающегося, означает признание протянутости, протя­женности самого этого сознания, ибо выхода из него нет [28, с. 2а]. Признавая же наличие в своем «несомненно мысли­мом существовании» массы научных объектов, Декарт был вынужден замкнуть их в природную самодостаточность; так «порождения ума ушли из мира людей, мира пожеланий и приказаний, мира модального» [28, с. 2].
Этого не ^лучилось, однако, в родственном Декарту буддизме, где общий обоим принцип (математического) кон­струирования был выдержан намного последовательнее, так что там не пришлось вводить два модуса — мышление и про­тяженность. Ограничение лишь первым модусом немедленно обнаружило, что «протяженность — уже конструктивная метафора, исподволь влекущая напряженность... сознания. Стало быть, не структура сознания, с событиями — осознани­ями, а "структура создания", с разными сделанностями» [36, с. 2].
Эта последняя фраза — ключевая к пониманию замысла Д. Зильбермана.
Чтобы понять ее, представляется необходимым вернуться еще раз к натурализму, точнее, к натуральному толкова­нию природы и сознания. «Натурализм есть, во-первых, полагание природы как чего-то открытого опыту; во-вто­рых, убеждение в наличии в ней сообразностей. Природа должны быть "открыта", как поле познания. Регулярности ищутся в комплексах ощущений. Но откуда берется мысль о комплексности? Грубо говоря, в законы природе навязывают приведенные в соответствие данные опыта (отсюда юмовский ассоцианизм и понимание причинности как привычки мыш­ления). Но кто членил опыт на элементы, "данные", которые надобно почему-то приводить потом в соответствие? Видимо, дискретная способность мышления. Мышление навязывает материалу конструктивность, сталкивается с сопротивлени­ем материала (противоречивость фактов опыта), навязывает иную конструкцию своему предыдущему навязыванию. И так идет символический процесс. Можно сказать: в при­роде сознание осознало себя... Что же дало возможность сознанию осознать в природе собственную "природность"? Втянутость в вещи? Способность повторяться? связывать знаки в конструкции?» [41].
Очевидно, ни то, ни другое, ни третье, ибо если и есть что-то в природе, по поводу чего сознание разворачива­ет свою деятельность, так это — ее объектность, точнее, само существование природы как предлог для конструк­тивной активности сознания. Что касается природы самого сознания, то к природное™ мира она никак не относится: вместо природы как таковой мы имеем здесь «майю», ис­кусственную творческую активность, природу деятельности сознания [41]. Деятельность же сознания может развора­чиваться по любому поводу, так что ее «неприродность»
16
ВВВДЕНИЕ
очевидна еще и с этой стороны (к примеру, «легче всего уличается сном» [3]).
То, что сознание — сродни созданию, а возможно, и есть
самая истинная форма творения — творение ex nihilio —
было, по всей видимости, интуитивно ясно Декарту: «...как
он радовался открытию аналитической геометрии, какой
восторг под пепельными строками "Рассуждения о методе"».
Почему такая радость? Вроде, вот почему: «...которые
соделались чадами света... для тех никогда не придет
день Господень, потому что они вместе с ним и в нем
находятся» [28, с. 2] — ибо причастны божественному
творению.
«Когда мы вдруг осознаем, — замечает Д. Зильбсрман в небольшом фрагменте о философской авидье, — мы так охвачены тем, что осознали, и привлечены к тому, что осознали. И никто не догадался запросить наклонения к осознанию. Декарт было задумался, но сразу остолбенел, пораженный мыслью: "Осознавать — значит и существовать как сознающий". Но что есть: "Сознай!" — ergo - ??
"Сознал бы..." — ergo — ??» [5]. Запрос наклонения к осознанию есть то, что в другом месте Д. Зильберман называет «драматизацией отношений с мышлением, идеями, философиями». И констатирует: «Так они заживут» [28]. И вернутся, добавим, в мир человеческий, мир модальный, мир пожеланий и приказаний, из которого, как помним, ушли порождения ума Декарта, и не только его. А ведь этот уход — не просто концептуальный прием: когда применил Декарт последовательно свой метод, «оматематизировав мир природы, даже и не людей — ничто в этом мире дви­нуться не могло: опутано сетями дискурсий. Да и вообще, декартова дискурсия — вроде пчелы, беспокойно вьющейся вокруг искусственного цветка» [28, с. 1), ибо жизни здесь нет.
Предваряя анализ модальной концепции Д. Зильбермана, заметим, что истоки ее представляются достаточно простыми и очевидными — если, однако, отвратиться от традиционной настроенности западного мировосприятия на отражение чего-то уже существующего, не важно, в природе или в самом сознании и его продуктах. Д. Зильберман не акцентирует внимание на том, что есть это существующее, равно как и не отрицает его. Он вполне готов признать его, с тем только уточнением, что существование это — не
ВВВДЕНИЕ
17
интересно само по себе для предлагаемой им формы анализа (точнее, даже he анализа, а некоторой интеллектуальной работы). Оно может быть задействовано в этой работе только в качестве некоторого исходного момента (при переводе существования в бытие), но природа модализирования делает ненужным его точное знание (что весьма кстати — по причине фундаментальной проблематичности для сознания всего внеположенного ему). И модализирование, в свою очередь, «безобидно» для этого существования, так что они, по сути, и не соприкасаются, ни в реальности, ни в анализе. Когда Д. Зильберман рассуждал о дидактической, «до-носительской» стороне своего философского мероприятия, он отмечал, что «для успеха здесь нужен однократный, но радикальный поворот в умах слушающих: они должны по­нять смысл описываемых действий и тогда завяжется нить общения» [39, с. 1]. В письме, где содержится эта фраза, нет дополнительных пояснений, так что остается только гадать, что имелось в виду под «поворотом». Но поче­му бы не предположить, что условием успеха он полагал поворот к модальной природе мышления, к абсолютному творчеству как жизни сознания, и, соответственно, совер­шенно особым формам такой жизни — «отмысливанию» миров человеческого существования, «сюр-реализации» этих миров (как перевода существования в бытие), «вознесению» в сферы Чистого Сверхсознательного и т.д. Или иначе, перефразируя в традиционных терминах, философия нужна не для познания, а для «жизневыражения», для воссуще-ствования и канонизации способности миротворения [26, с. 1].
«Зародыш развиваемого мною, — замечает Д. Зильбер­ман, — в простой мысли Шанкары о сверхмысленном, как реальном не только в содержании, но и в форме. Сверх­реализм мысли об Абсолюте — в том, что, помышляемый средствами Разума, он заумен не в каком-либо "онтологиче­ском" смысле, а именно в материи самого этого, только что сделанного заявления. То есть, только что высказанное по содержанию нужно обратить на самую форму высказанного, и уличить его в нем же... Но как извести в неабсолютность, сделать живым, уязвимым, страждущим само утверждение Шанкары об Абсолюте?» [28]. Как вернуть мысли жизнь? Как исследовать прозрачные и отвлеченные мысли как пах­нущие, резонирующие, обмериваемые предметы [34, с. 2], живущие своей особой жизнью, зачастую даже независимо
18
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
19
от их создателя? Как оперировать чужой мыслью как вещью? Как совладать с ситуацией, когда люди думают об одном и том же, но по-разному? [11].                    У
Для этого следует прежде всего обратиться к анализу целевой функции сознания, каковую Д. Зильберман усматри­вает не в рефлексии окружающего и обманчиво доступного человеку мира, а в императивности регулирования меж­личностных отношений. Он исходит здесь из социальной природы мышления, называемой им остаточным единством, фокусирующимся в законах (инвариантах) мышления [4]. Сознание и мышление при этом разводятся как принцип и механизм специфически-человеческого отношения к миру. Чтобы уловить, в первом приближении, что здесь имеется в виду, заметим, что мышление, по Д. Зильберману, шире сознания, лишь осознающего, ибо включает в себя особые формы активности, равно как и ее результаты — то, что Декарт относил к модусу «протяженности». Различие созна­ния и мышления — функционально, хотя при определенных условиях может быть достаточно радикальным. Характеризуя особенности своего метода применительно к западной куль­турной матрице, например, Д. Зильберман замечает: «Здесь — иной способ мышления, не опознаваемый сознанием, стало быть, не сродни познанию» [36, с. 2].
Мышление шире сознания еще и по причине своей коллективной природы, компенсирующей ограниченность индивидуального сознания. Д. Зильберман останавливается на анализе этих проблем преимущественно в своих ранних работах по истории логики, когда обосновывает универсаль­ность законов логики как инвариантов мышления, обеспечи­вающих эффективность коммуникации в группе. «Групповая деятельность, — отмечает он, — должна неизменно со­ответствовать этим законам, дающим нормы группового согласия; последнее же всегда строится на нормативной основе, которая и есть его онтологическая реальность» [8, с. 10].
Инвариантов мышления можно вообразить, по Д. Зиль­берману, неисчислимое множество, но всегда существовал механизм жесткого ограничения их числа — традиция. Тра­диция толкуется им в этом контексте как совокупность инвариантов мышления, необходимых для поддержания це­лостности группы в ее целесообразной деятельности [8, с. 15]. Когда такой группой является общество, возникает замкну­тый культурный универсум традиции, инварианты мышления
которого представляют собой общие для всех его членов формы освоения любых видов содержания. Действенная традиционализация этого универсума может, однако, быть ограничена и даже прервана спонтанным развитием мышле­ния, пытающегося разомкнуть логический космос, превзойти собственные групповые свойства. Тогда в активно-деятель-ностном отношении к миру выступает уже не логика, а философия, каковая и разворачивает новые мыслительные конструкции, предлагая их на выбор традиции. Перевод этих конструкций в инварианты мышления (как правило, весьма фрагментарный) может существенно модифицировать традицию; когда подобного перевода, по разным причи­нам, не случается, возникает угроза самому существованию культурного целого.
Эта ранняя схема Д. Зильбермана заполняет определен­ный разрыв в его философствовании позднего периода, когда он размышляет о «сверхъестественной» природе сознания и мысли как некоторой данности, совершенно очевидной и потому, вероятно, не нуждающейся в пошаговой экс­пликации. Может даже возникнуть впечатление, что его убежденность в конструктивной, а не рефлексивной напра­вленности сознания возникает «от противного», как в случае анализа неудачи Декарта. «Если мы условно изобразим... декартовское "умозрение" (люмен натуралис) в виде луча, изверженного из сознания и выхватывающего в поле опы­та некоторую вещь, а затем возвращающегося в сознание и там, с помощью языковых структур, взятых с уровня "здравого смысла", выстраивающего собственную структуру осознания в виде предложений об отношениях на уровне научного опыта и языка, то в этом случае процесс струк­турирования сознания продлится в бесконечность; однако выхватывание новых порций опыта и их "именование" при ограниченном наборе языковых средств будет создавать все больше и больше лингвистических парадоксов (как следствие именования разных вещей одними и теми же словами)» [42, с. 4]. Естественной альтернативой такому представлению становится идея о луче зрения, «наверженного сознанию... отражающегося от разных уровней его структуры и не встре­чающего при отражении ни коррелята в обычном опыте, ни языкового денотата», что вызывает эффект своеобразной «рефлексивной "инфляции" сознания (по направленности и смыслу противоположной "феноменологической редукции" Э. Гуссерля)» [42, с. 5].
20
ВВЕДЕНИЕ
ВВВДЕНИЕ
21
Эта идея, извлеченная Д. Зильберманом из критики Декарта и западной философской традиции в целом (под­крепляемая, к тому же, индийским контр-примером — анализом интуиции религиозного знания в адвайта-веданте Шанкары, т.н. aparoksanubhutih), не столь чужда западной культуре, как может показаться на первый взгляд. Собствен­но, вся современная наука, по крайней мере, со времен Галилея, принимает эту идею в качестве своего скрытого методологического основания. Отношением к предметностям анализа как к «идеальным объектам», не имеющим реальных коррелятов (тема подробного рассмотрения Д. Зильбермана в первой главе книги), Галилей сумел преодолеть «естествен­ную установку» своего подхода. Технически это оказалось возможным благодаря применению метода «дивидуального конструирования», «викальпы» — «нагромождения» невоз­можных предположений в процессах концептуального кон­струирования. Прямым результатом этого «нагромождения» является включение в научную ситуацию субъективных ре­зультатов активности мышления, не имеющих, по сути, отношения к опыту как таковому. Когда число «идеальных объектов» достаточно велико (а в современной теоретической науке, например в физике, практически все компоненты теории таковы), возникает сомнение в самой возможности корреляции науки с опытом.
На этом фоне не столь удивительной может показать­ся интенция превращения философии в науку — предмет особой заботы Д. Зильбермана в этой книге, особенно в первой ее главе. Конечно, определенное влияние оказала здесь та целевая установка, с которой готовился текст первой главы — как доклад на Бостонских чтениях по философии науки, куда собираются не только философы, интересую­щиеся проблемами науки, но и многие известные ученые (число которых особено велико в Бостоне, считающемся центром академической жизни Америки). Главной заботой Д. Зильбермана здесь, как представляется, было не «онаучи­вание» философии, а распространение способа преодоления «естественной установки», успешно испробованного в науке, на философию — через концепцию «идеальных», а не «реаль­ных» объектов анализа, как продуктов особой, «внеопытной», разделенной (между различными субъектами) конструктив­ной деятельности мышления. Кстати, в этом пункте его концептуализации зрелого периода можно усмотреть связь с ранней схемой инвариантов мышления.
Итак, западная философия «не сумела повторить то, что осуществил Галилей — преодолеть "естественную установку" своего анализа. Представления о "естественности" челове­ческих познавательных способностей продолжают оставаться господствующими здесь, прочно удерживая ориентацию на "истину", "достоверность", "последовательность" и. т.п. На­сколько преуспел Декарт в разработке своей аналитической геометрии, ибо применял здесь метод викальпы, настолько неудачными оказались его попытки реформировать филосо­фию, которые предпринимались с позиций его знаменитого "радикального сомнения" как "естественного" состояния мышления ("естественного" потому, что мышление не было представлено в нем как антиномический объект, не распола­гающий ни референциями, ни прототипами)». В свете такой оценки вполне логичной выглядит установка модальной ме­тодологии, сформулированная Д. Зильберманом в письме к Г. Щедровицкому следующим образом: «Мысль проста: как Галилей начал конструировать объекты физической науки, я конструирую объекты науки о философиях» (в другом пись­ме Д. Зильберман уточняет: «практически следуя стратегии Галилея, я стремлюсь проделывать с мыслями то же самое, что Галилей делал с вещами [31, с. 2]. Но при этом учитываю разницу, делая мой метод снятия — модальным... я не конструирую методы и не образую проблемы в отношении к науки: я делаю это в отношении к рефлексии, т. е. к фи­лософии, и тем самым не отрешаю себя от самого существа жизни мышления» [15].
Два момента этого высказывания (помимо, конечно, самого упоминания конструирования идеальных объектов как интенции модальной методологии) заслуживают особо­го внимания: модальность метода снятия (преобразования? вознесения?) и уравнивание философии с самим существом жизни мышления. Эти моменты взаимоувязаны (равно как и предполагают конструирование идеальных объектов филосо­фии), так что разделить их в анализе вряд ли возможно. И все же последний из них представляется ключевым, по крайней мере, для схватывания некоторых исходных установок всего проекта Д. Зильбермана.
Проблема для интерпретатора здесь, однако, не только в предельной сложности замысла, но и в уже отмечавшейся «самоочевидности» природы мышления для Д. Зильбермана позднего периода его творчества. Не так много «зацепок для понимания» оставляет он своему читателю; попытаем-
22
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
23
ся воспользоваться одной из них. Речь идет о концепции «философского ткачества», упоминаемой всего дважды в текстах Д. Зильбермана: применительно к Гегелю (на стра­ницах этой книги) — как свидетельство единственной в западной философии (и весьма неудачной, сравнительно с индийской) попытки концептуализировать сотрудничество различных философий, и относительно так называемой «эсхатологической установки» всего модального замысла, согласно которой модальная методология обращается к фи­лософии со вниманием не к началам, а к концам — за результатами ее философского ткачества [17]. Очевидно, к этой же концепции можно отнести «процедуру выделки мы­слительной ткани», как императив модализирования, о чем Д. Зильберман говорит в «Приближающих рассуждениях» [41, с. 81], хотя коннотация там несколько иная, точнее, уже, ибо применяется к тому, что будет рассматриваться ниже как «вторичная модализация».
Результаты философской активности/ткачества определя­ются Д. Зильберманом в одном из его писем как «философ­ское тело» (термин, используемый Платоном), при создании которого должен осуществиться переход от пустоты имени к полноте бытия (задача, поставленная, но нереализованная, как демонстрирует Д. Зильберман, Платоном). Проследить решение этой задачи представляется возможным в индий­ской классической цивилизации, где философия становится ответственной за благополучие всего культурного целого, более того, стоит у истоков его формирования. Следует заметить, что «философское тело» более объемно, чем только лишь культура, ибо в него входят еще философские тексты (могущие быть представленными как компоненты культуры, но, как мы увидим позже, ее предваряющие) и особое образование, называемое Д. Зильберманом «текстурой», в котором оформляются результаты всей философской актив­ности и которое, в этом своем завершающем качестве, идет вслед за культурой, превышает ее, выходит за ее пределы (хотя, парадоксальным образом, в них же и остается, о чем ниже). Среди всех компонентов «философского тела» культура представляется единственным, что имеет внеш­ние (относительно философии) смысловые референции, в чем философия приобретает видимость объективации, сюр­реального существования (бытия).
Не будет, видимо, большой натяжкой сказать, что вся классическая индийская культура создается и поддерживается
ткачеством ее философий. Утверждая это, Д. Зильберман сле­дует традиции, заложенной еще М. Вебером. Существенная модификация этой традиции прослеживается в представле­нии философии в качестве интеллектуального эквивалента всей индийской цивилизации — как системы культуры, инкорпорированной в совокупность различных типов мы­слительной деятельности. Определение философии через систему культуры (и наоборот) предполагает особое понима­ние культуры (Д. Зильберман обращается к нему в первой и последней главах книги); здесь же представляет интерес, из чего состоит тело этой культуры, и что, следовательно, являет собой результат и материал философского ткачества. Это — значение. Уже в конце ведического периода, замечает Д. Зильберман, стало очевидным, что в индийской класси­ческой цивилизации существует нечто, двигающееся «вверх» и «вниз» по ступеням и уровням тела культуры; этим нечто является значение.
Собственно, в толковании значения как «материально­го» основания культуры нет ничего сколько-нибудь нового для западной философии, по крайней мере, с момента появления здесь понятия «превращенной формы» Маркса. Смыслоозначение, как наделение значениями всего, с чем сталкивается социализированный, т.е. живущий в культуре индивид, образует его вторую природу, признание которой — уже давно общее место западной ментальное™. Новшество, внесенное сюда Д. Зильберманом, — в трех моментах: в признании модальных вариаций значения, отвлечении от чего бы то ни было, что не есть эта культурная, зна-чениевая ткань человеческого существования, и почитании философии, ответственной за создание и благополучие этой ткани.
Последний момент, как будто бы самый сложный для понимания, был, пожалуй, наиболее очевидным самому Д. Зильберману — недаром целевой установкой предлагаемой читателю книги была «идея методологического препариро­вания совокупности индийских философских текстов как абсолютно-завершенного (внутренне-перфекционированно-го) миротворения» [41, с. 91]. Реализация этой идеи на индийском материале значительно облегчалась тем обстоя­тельством, что здесь значения концентрировались в особом телосе культуры — Ведах. Миротворение, таким обра­зом, прибретало некоторую внешнюю оформленность, могло фиксироваться и воплощаться в чем-то «вещественном», «ма-
24
ВВЕДЕНИЕ
I
ВВЕДЕНИЕ
25
териальном» («социальной материи»), хотя и не натуральном (т. е. не относящимся к порядку природного мира, ибо заключенном в границы мыслительной деятельности). Сле­дует подчеркнуть, что хотя ведический Абсолют индийской культуры и принадлежит к порядку сознания, он сохраня­ет свой трансцендентальный (относительно индивидуального сознания) характер Абсолюта.
Индийская классическая цивилизация — единственная, в которой в столь отчетливой форме — через Веды — представлен тот факт, что в процессах социального взаи­модействия люди никогда не имеют дело с натуральностью любого рода, что дистанция между ними и природой уже заполнена результатами деятельности, регулирующими и ге­нерирующими их последующую активность. Если западный философ при попытке проблематизации своей привычной деятельности (т. е. при ее де-натурализации), ощущает себя, по замечанию Д. Зильбермана, теряющим почву, как если бы вместо твердого основания его рассуждения оказались вдруг построенными на песке, а сам он — помещен в вакуум, то расположение Вед впереди мышления все меняет — анализ приобретает твердую почву, разворачивается на некоторых истинно априорных (ибо до-опытных, точнее, внеопытных, ненатуральных) основаниях.
Это не значит, однако, что образование, подобное Ведам, напрочь отсутствует в той же западной культуре, скорее, оно размыто, нерефлексируемо, не приобрело форму ведущего структурного дизайна культуры. Интересно, что даже в индийской классической цивилизации возможно существование иных структурных дизайнов (как оснований деятельности неортодоксальных философий), пусть и не выраженных в формах, даже отдаленно приближающихся к Ведам. Это свидетельствует о том, что Веды сами по себе никак не могут быть эквивалентом цивилизации, что гораздо важнее здесь та деятельность, которая разворачивается вокруг и по поводу Вед.
Вот почему, очевидно, не столь уж важно, какая фи­лософия (или философии) стояла у истоков формирования Вед — проблематика, к которой Д. Зильберман и не обра­щается в этой книге. Гораздо важнее для него — проследить все те многобразные виды деятельности, которые возникают применительно к Ведам и могуч почитаться ответственными за формирование и поддержание существования и целост­ности ведической цивилизации, равно как и за введение
в нее каждого члена общества. Веды при этом выступают как основание этой культуры, над которым располагается взаимно-рефлексивная философская деятельность по поводу Вед, определяющая все остальные виды активности в этой культуре.
Основной интерес для Д. Зильбермана и представляет собой эта взаимно-рефлексивная философская деятельность, в которой задействованы классические индийские филосо­фии — даршаны (веданта, миманса, санкхья, йога, ньяя, вайшешика). «Даршана», что на санскрите означает «рефлек­сия», «отражение (в зеркале)», определяется Д. Зильберманом как «воззрение» (в одном из писем он уточняет — «воззре-вание», подчеркивая длящийся, бесконечый характер этого процесса) на Веды и через них — на те тексты, которые организуются по этому поводу. Для понимания технической стороны вопроса важно учитывать, что «воззревать» Веды можно по-разному, в зависимости от того, какая из воз­можных интерпретаций доминирует — Веды как значение (N), знание или смысл (I) и знак (V). Не полагая вначале никакой иной деятельности, кроме как направленной на Веды, даршаны выступают как различные комбинации типов интерпретации: веданта — значение проникнуто смыслом, при непомысляемой знаковости: Методолог; миманса — смысл, проникнутый значением при непомышляемой знако­вости: Гомолог; санкхья — значение, явленное в знаке при абсурд-смысле: Теоретик; йога — знак, явленный в значении, при абсурд-смысле: Прагматик; ньяя — знаковость, явленная в смысле, при абсурд-значимости: Логик; вайшешика — смысл, явленный в знаковости, тоже при абсурд-значимости: Эмпирик [28, с. 4—4а].
Условием осмысления этих комбинаций представляет­ся разделяемый всеми последователями индуизма «принцип двойного знания», согласно которому существует «трансцен­дентальное» (paramarthika) и «трансактивное», или «практи­ческое», (vyavaharika) знание. Единственной предметностью этой доктрины являются тексты, наработанные шестью ин­дуистскими школами: основополагающий, так называемый «корневой» текст каждой из школ (ее «воззревание» на Веды) признается как «трансцендентальное» знание, «трансактив­ное» знание производно от него и в этом смысле принадлежит ему, но никогда в него не включается. Продолжение одного текста в другой и соединение их таким образом в цепочку текстуальности означает продвижение каждой философской
26
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
27
школы в «ничейную мыслительную зону» и тем самым овладение ею, «отмысливание» того фрагмента ментального пространства, который открывается текстам этой школы. Корпусы текстов всех школ увязаны друг с другом через посредство их «корневых» основ, однако содержащееся в них знание «трансцендентально» (т. е. «абсолютно-истинно») только для текстов «своей» школы, для всех остальных оно «трансактивно» («конвенционально-истинно», либо «аб­солютно-неистинно») и является предметом их рефлексии. «Корневые основы» даршан (равно как и их «трансактивные» компоненты) различаются между собой по, ракурсу «воззре-вания» Вед («значение» (N), «знание» (I), либо «знак» (V). Комбинация специфичности «воззревания» Вед и сдвижек от «абсолютного» к «трансактивному» в рамках каждой даршаны дает только что описанные модальные формулы, на осно­вании которых Д. Зильберман идентифицирует «шестерицу» «философских ролей»:
различных модальных позициях. Впоследствии, правда, Веды исчезают с мыслительного горизонта философствующих, так что в модальном «смотрении» даршаны встречаются и со своим собственным отражением, точнее, отражениями друг друга, мультиплицированными числом как их самих, так и их взаимных рефлексий.
Схема модальностей у Д. Зильбермана строится по типу «тройственной», «тернарной» оппозиции адвайты (= «недуа­листической») веданты, в отличие от западной философии с ее моделью «дуальной оппозиции». Концептуализация исти­ны (истины ни в коей мере не референциальной, что важно) в веданте полагает три уровня — абсолютной истины (А), конвенциональной истины (Б) и абсолютной не-истины (В); последний может быть сведен ко второму, если окажется ре-флексируемым, но обычно исчезает с горизонта конкретного анализа, уходя в знаменатель модальной формулы:
(А) Б В
Существенно, что эта формула — лишь матрица модализа-ции, конкретные же случаи могут иметь каждую из указанных Д. Зильберманом модальностей находящейся в позициях А, Б или В (что наглядно видно в даршанах, по-разному «воззревающих» Веды и самих себя).
Онтологическое толкование этой схемы дает три уровня реальности — абсолютную реальность, конвенциональную реальность и абсолютную ир-реальность — и весьма приго­ждается Д. Зильберману при концептуализации результатов философского модализирования.
Первый член числителя, помещенный в скобки, обо­значает «трансцендентальное» знание (= абсолютную истину, = абсолютную реальность) той или иной философии, вто­рой — ее «трансактивное» знание (= конвенциональную истину, = конвенциональную реальность), тогда как зна­менатель помечает то, что, «по натуральным свойствам онтологии» данной философии, принципиально выпадает из ее поля зрения и представляет для нее, соответственно, абсо­лютное не-знание (= абсолютную не-истину, = абсолютную ир-реальность).
Появление модальности, как уже отмечалось, вполне логично в концептуализациях Зильбермана — ведь речь здесь идет об абсолютном философском творчестве, о

Им соответствуют следующие типы мышления:               
(1)  «методологический»;                                                     
(2)  «понятийный»;                                                             
(3)  «имажинативный»;                                                       
(4)  «проективный»;
(5)  «организационный»;                                                     
(6)  «феноменологический».
«Шестерица» «философских ролей» исчерпывает, по Д. Зильберману, структуру философского сознания (= типов мышления), рассматриваемого с модальной точки зрения. Три модальности считаются Д. Зильберманом достаточными для свободной игры философского творчества — деонти­ческая (необходимость, N), аподиктическая (актуальность, I), гипотетическая (возможность, V). Совпадение символов модальностей (N, I, V) с ракурсами «воззревания» Вед в даршанах — отнюдь не случайно. Исключительность инду­истских философов, по Д. Зильберману, «в том, что они единственные открыли в философской материи (...) принцип духовной организации, при котором философские системы, как лица, наклонены друг к другу в вечном и автономном зеркальном глядении» [27, с. 2]; начало же этому было положено модальными наклонениями Вед, их отражением в
tmpD81-3.jpg
28
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
29
созидающей активности, не ограниченной никакими на­туральными пределами, а потому — о предельной свобо­де, каковая всегда модальна, ибо предполагает действия по собственному усмотрению, выбор из многих возмож­ностей, актуализацию необходимости и потенцирование возможности. Жизнь мышления может быть только мо­дальной, иначе это и не жизнь вовсе, а только лишь следование порядку мира. В этом смысле модальные фор­мулы Д. Зильбермана есть попытка концептуализировать эту жизнь, ухватить мышление за работой. Принципиаль­ная новизна интерпретации модальностей (и модальных миров) в текстах Д. Зильбермана — в одновременном при­знании их неизбывного многообразия (он даже полагал, что их может быть больше, чем три, хотя все возмож­ные могут быть сведены к трем), взаимной проницаемости и коммуницируемости, а также равных «онтологических» прав на существование (что нашло свое отражение в идее Д. Зильбермана о принципиальной множественности онто­логии).
Это понимание вполне определенно отличается от пред­ложенного Аристотелем унифицированного толкования мо­дальности как не полагающего наличия альтернативных модальных миров; оно никак не совпадает также с теологи­ческим пониманием модальности, как основывающимся на идее божественного творения. Несомненно близкая лейбни-цевской идее множества модальных миров, концепция «мно­жественности онтологии» Д. Зильбермана успешно минует те проблемы, с которыми столкнулся Лейбниц при концеп­туализации метафизической необходимости, навязывавшей идею унифицированной истины всему множеству полага­емых модальных миров. Признание творческой, созидаю­щей сущности философской модализации роднит модальные интерпретации Д. Зильбермана с философией Гегеля (сам Д. Зильберман считал, что ближе всего в западной философии он стоит к Гегелю, хотя не следует, очевидно, расценивать его как даже «марксоидного пост-нео-гегельянца»): принципи­альное отличие здесь в том, что Д. Зильбермана интересуют только философские (абсолютные) модальности, тогда как Гегель рассматривает формальные, реальные и абсолютные модальности. Д. Зильберман, таким образом, уходит от фор­мализации и натурализации модальности, а тем самым — от телеологии, неизбежной в гегельянстве (что доказывает правоту утверждения Д. Зильбермана о том, что модальная
методология имеет уникальный статус «нетелеологической философской эсхатологии»).
Перенос творческой активности модализации в сферы мыслительной деятельности дает возможность избежать и традиционой в западной философии доктрины обязующего многообразия бытия, согласно которой ни одна истин­ная возможность не должна остаться нереализованной, и где, соответственно, модальность исчезает — как результат совпадения необходимости, возможности и случайности. От­рицание Д. Зильберманом идеи объективной модальности, в то же время, не позволяет толковать его концепцию как психологическую или логическую интерпретацию модально­сти (по образцу, скажем, рассуждений Канта, в которых понятия «возможность», «актуальность», «необходимость» прилагаются к различным установкам субъекта относительно содержания суждений, не затрагивающим, однако, самого содержания и механизма мыслительной деятельности, или логицизма Гуссерля, где модальность локализована в апри­орных сущностных структурах, не имеющих отношения к самой активности феноменологизирования, и потому лишена своего творческого потенциала).
В основе затруднений западной философии, возникаю­щих при интерпретации модальности, по Д. Зильберману, — склейка языка и знаниевых схем, которая выступает здесь в форме субъект-объектной разделенности, не приемлющей модального к себе отношения. Модализация разрушает иллю­зорную субъект-объектную схему, причем делает это двойной референцией: возможного, существующего или необходи­мого положения того, по поводу чего концептуализируется истина, и субъекта, осознающего себя как намеревающе­гося сообщить нечто по этому поводу другому субъекту (или субъектам), в форме, соответствующей той или иной модальности. Подобное умножение субъектов коммуника­ции само по себе способно привести к разрыву связки языка и мыслительных схем (возможной, как подчеркивает Д. Зильберман, только в рамках одного субъекта), усилен­ное же признанием полнобытийственности всех модальных миров (как равно не-натуральных) оно результируется в открытии новых размерностей мысли и способов их концеп­туализации, конкретного «философского делания». Здесь — техника, как об этом предпочигал говорить Д. Зильбер­ман, не имеющая, однако, ничего общего с модальными
30
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
31
исчислениями классической и современной западной логи­ки.
Техника эта многопланова, ибо охватывает три предмет­ных уровня философствования (текст, культура, текстура), распределена в историческом времени (исходного творения и последующего слежения за драматургией философского твор­чества, причем на всех трех уровнях предметности), разнесена по «шестерице» «философских ролей» (по каждой в отдель­ности и всем возможным комбинациям их друг с другом, и опять на разных уровнях предметности), распространяется на типы культур, разнится в зависимости от применения в разных типах философствования (модально-отъявленного, т.е. истинно-модального, и того, где подлинной модали-зации не случилось, как западной философии, например), представлена особо в модальной методологии как первой своей сознательной концептуализации, предполагает разные способы осмысления (среди которых немаловажное место принадлежит «запланированному непониманию», «абсурди-зации в иное») и, вполне возможно, содержит многое иное, что либо не замечено комментатором, либо не артикулиро­вано Д. Зильберманом, либо принципиально не поддается артикуляции.
Следует заметить, что сам Д. Зильберман не концеп­туализировал технику модализации — он работал в ней, постоянно обнаруживая все новые и новые ее возможности и вариации. Если принять во внимание также и то, что разработка модальной методологии была прервана ранней трагической смертью ее автора (пытаться же продолжать ее — все равно как вознамериться дописать неоконченную симфонию музыкального гения; по крайней мере именно так высказался А. Пятигорский о возможности завершить неоконченную книгу Д. Зильбермана о Московском мето­дологическом кружке), станет вполне очевидным, насколько рискованно (и, в определенном смысле, безнадежно) пытать­ся концептуализировать технику модализации. Однако без попытки подобной концептуализации сам замысел Д. Зиль­бермана вряд ли может быть «донесен» до читателя в нынешней ситуации; единственной альтернативой предста­вляется публикация всех его текстов (а их в архиве Давида Зильбермана, хранящемся ныне в Бостонском университе­те, насчитывается более 600, общим объемом в 12 тысяч страниц), что весьма маловероятно в обозримом будущем.
Следует учитывать, что попытке подобной концептуали­зации положен еще и принципиальный предел — тем, что Д. Зильберман называл «запланированной непонятностью», и что имеет прямое отношение к знаменателю модальной формулы. В своих «Приближающих рассуждениях между тремя лицами о модальной методологии и сумме метафи­зик» Д. Зильберман отвечает воображаемому собеседнику-Теоретику: «Под конец ты признался, что тебе еще не совсем ясен смысл моих модальных выкладок. Понимаешь ли, в канве модальной методологии одна из остевых нитей ведется ради предположения, что в ней (методологии) должна сохра­няться "запланированная непонятность", в том числе и для меня самого ("методолога")».
За этой фразой следует важное уточнение: «Остается лишь различить, чему для тебя предусмотрено самим родом твоей позиции остаться непонятным, а где непониманию следует придать смысл "отсутствия текстуры, ограниченного неизготовленностью". Никакая смена модальных позиций не может перевести из знаменателя абсурда в числитель понимания то, что еще не "отмыслено", не изготовле­но как знание/истина/реальность и потому не существует». По этому поводу у Д. Зильбермана есть еще одно лю­бопытное высказывание — об абсурдности рассуждений о бессознательном применительно к историческим временам, предшествовавшим появлению самой концепции бессозна­тельного в психоаначизе, равно как и бессмысленности анализа существования — до экзистенциализма (как если бы, замечает он, мы вознамерились разыскать программу телевидения на 15 января 1850 года) [7]. Если учесть также, что о самом своем замысле Д. Зильберман отзывался в пись­ме Г. Щедровицкому как об «этаком "проекте" философии XXI века» [19], то становится вполне очевидно, что требовать какой-либо ясности и законченности от концептуализации модальной техники пока рано.
Исходным моментом подобной концептуализации может служить то, что сам Д. Зильберман называл «центральным положением модальной методологии»: модальные отноше­ния ни в коем случае не являются знаками чего бы то ни было, а представляют собой метки в развертывании нашего понимания. Понимание, имеющееся здесь в виду, от­нюдь не психологично, это — «онтологическое понимание», «понимание во мне, могущее постоянно быть прихвачен­ным полнотой откровения» [41, с. 4]. Это -- готовность
I
32
ВВЕДЕНИЕ
ВВВДЕНИЕ
33
«всепонимания», «полнота понимания всего: как в трансе, когда Вселенная вдруг высвечивает всеми связями всех ча­стей своих, и нет в ней ни одного затемненного уголка, ни одной тени для выделения неподлинного знака» [41, с. 69].
Развертывается это понимание в направлении, указанном еще Платоном, — от пустоты имени к полноте бытия (каковая и Платоном толкуется как понимание), к полножизненной бытийственности человеческого существования. Поскольку никакая референциальность не может характеризовать это понимание, оно зачинается как чистая рефлексия — в фи­лософском мышлении, принципиально отвлекающемся от какой бы то ни было натуральной предметности (пред­метностью, в которой работает и выражается эта «чистая рефлексия», являются философские тексты — «материализо­ванное сознание философа», по выражению Д. Зильбермана). «Беспредметное» философское мышление разворачивается как драматургия «шестерицы» безликих «философских ро­лей», начальным этапом которой становится «отмысливание» разнообразных миров, в которых может пребывать, бытий-ствовать человек.
Поскольку условием такого «осмысливания» является са­мо наличие «философских ролей», ставить вопрос об их формировании некорректно. Здесь — парадокс того же порядка, как и с возникновением языка, где начальной точкой должно стать все богатство его смысловой структуры. «Философские роли» таковы, какими могут быть способы модального манипулирования со значением — три компо­нента (N, I, V), с определенным направлением сдвижки (от трансцендентального к трансактивному), в двух позици­ях (числитель, знаменатель); таких способов, как ясно из элементарной математики, должно быть шесть.
Модальная методология исходит из наличия этих безли­ких философских ролей, ролей без актеров, как предзадан-ного условия миротворения. (Здесь — интересный момент взаимоотношений философии и логики, так занимавших Д. Зильбермана: возможно, эти роли философия получает из логики, из упомянутых инвариантов мышления.) То, что интересует философию, есть само миротворение, как реализация каждой из возможных модальных позиций в разнообразнейших философских системах. Предела много­образию этих систем положено быть не может, точно так же, как нельзя ограничить вариации систем значений (доказа-
тельством чему служит, к примеру, многообразие культурных «сюр-реализаций» — конкретных культур в истории че­ловечества). Ограниченность же типов философствования («философских ролей») — указанными шестью — не та­кое уж ограничение, если учесть, что западная культура до модальной методологии (и, в определенной степени, до Хайдеггера) вообще не подозревала об их существова­нии.
В этом, как представляется, смысл замечания Д. Зильбер­мана в конце первой главы этой книги о том, что признанием разнообразия типов философской рефлексии («большой ше­стерки») модальная методология демонстрируют способы выходы за пределы замкнутых сфер философствования (как западного, так и индийского). Вместо «единственно возмож­ного» мира, мира природы (пусть даже понимаемого как природа знания), или духа (даже если он интерпретируется как духовное знание откровения), мы получаем доступ к целому семейству универсумов: «логически помышляемому», «предположительно возможному», «абсолютно необходимо­му» и т.д. (общим числом шесть, как можно предположить из всего вышеизложенного). Мартин Хайдеггер, продолжает Д. Зильберман, наметил в «Бытии и времени» новые го­ризонты философствования — посредством темпорализации понятия «онтологии», анализа онтологии в различных моду­сах времени. Но это «протяжение» бытия было по-прежнему «одномерным», осуществлявшимся по линии «онтическое — онтологическое — экзистенциональное». Модализация делает его «трехмерным»:
—  онтическое — онтологическое — экзистенциональное
— деонтическое — деонтологическое — действенное
—  гипотетическое — гипотетикологическое — потенци­альное.
Поскольку наличие «большой шестерки» типов фило­софской активности полагается модальной методологией начальным условием философствования в любой культуре, присутствуют эти философские универсумы и в западной культуре. То, что существование их никогда и не предпола­галось здесь, имеет свои исторические причины, равно как и последствия для положения философии в этой культуре; сам факт многообразия этих универсумов, однако, не под­вергается сомнению в модальной методологии. Исходя из этого факта, модальная методология и приступает к анализу
2 Зак. 175
34
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
35
«олицетворений» «философских ролей», каковыми выступа­ют конкретные философские системы, «отмысливающие», каждая в рамках своей роли, разнообразнейшие миры чело­веческого бытия (заметим еще раз, что предел числу этих миров, кратному шести, не положен).
«Отмысливание», что важно, отнюдь не приравнивается Д. Зильберманом к «осмыслению», т. е. наделению смыслом чего-то, уже существующего. В этом разница, и глубочайшая, между идеями Д. Зильбермана и концепциями, к приме­ру, Московского методологического кружка, представители которого занимались сходной проблематикой. Их интерес к социальной природе философствования носил явный от­печаток своеобразного марксистского пост-гегельянства — признавая правомочность ухода философии (Идеи) в мир, они ратовали за ее возвращение к самой себе. По Д. Зиль-берману же подобный уход и не представлялся возможным, так что философия оставалась «в себе» и «сама с собой» независимо от того, что с ней происходило — по при­чине ее «животворящего потенциала», ее способности к «жизнесообразию через самопознание».
Истинный философ и в заблуждениях своих «жизнесо-образен», замечает Д. Зильберман по поводу Платона. Это потому, что своим философствованием он создает целый мир, вполне пригодный, как ему кажется, для жизни, что и доказывает собственным в нем пребыванием. Бытийствует этот мир на первом уровне философской предметности — в корпусе текстов Платона (и любого другого великого филосо­фа — каждый из них создает такой мир, оставляя его во всей полноте и богатстве своих текстов). Поскольку войти в этот мир представляется возможным через освоение текстов (но не критику их, что важно пометить для западного читателя), то вне и до востребования ее текстов та или иная философия бытийствует лишь потенциально, пребывая в гипотетической модальности (V).
Способность философии «отмыслить» мир бытия Д. Зиль­берман называет в одном из своих писем вторым критерием философичности, за которым следует третий — убежденность в полнейшей правоте, истинности собственной философии, убежденность, проистекающая как раз из того, что сам философ и пребывает в этом «отмысленном» им мире. «За­нятие философией предполагает такую силу убежденности в своем деле, что означает отсутствие сомнения в собственной средственности» [32, с. 1-2].
Настоящая философия необходима как раз потому и в той мере, в какой обеспечивает она «полножизненность» бытия. Но можно ли ожидать этого от конкретной философской системы? Первый признак философичности, отмеченный Д. Зильберманом в уже упоминавшемся письме, подвергает подобные ожидания сомнению. Философ, замечает он, со­здает свой мир, исходя обычно из одной идеи, по поводу которой он и хлопочет потом всю жизнь, обустраивая свой мир придумки и отмысливания. Эту мысль может потом подхватить ученый, но, в силу предметной направленности своего мышления, он оказывается не в состоянии потянуть за ней весь сопровождающий ее мир, использовать кон­структивное богатство данной философской системы. Что бы случилось, если бы эту идею продолжил другой философ, — не очевидно в западной культуре, где масштаб философской системы измеряется обычно ее оригинальностью, и где ве­ликие философы строят свои системы, не обращаясь, как правило, к концепциям друг друга в иных целях, кроме критических.
Модальная методология, равно как и классическая ин­дийская философия, могли бы ответить на этот вопрос — обнаружилась бы некоторая принципиальная недостаточ­ность данной (как и любой другой) философской системы. Отдельная философская система, даже самая гениальная, не может быть «полножизненной» — по причине того, что ее модальная схема всегда имеет знаменатель (то, что исчезает из горизонтов ее анализа). (Следует заметить, однако, что для создателя данной системы это не очевидно: его мир всегда хранит иллюзию полноты бытия.)
Совмещение локальной модальной неполноты отдельно взятой системы с глобальной полнотой всех отъявленных способов философствования позволяет предположить воз­можность такой «полножизненности», и — конечно — в классической индийской цивилизации. В принципе такое совмещение должно быть реализуемо в любой культуре, коль скоро она существует, но в классической индийской оно облегчается тем, что здесь «шестерица» «философ­ских ролей» воплотилась в шести конкретных философских системах с наибольшей возможной полнотой и самодоста­точностью. Преимуществом этой культуры для подобного анализа является еще и то, что она более не развивается, так что никаких новых сюжетов компенсации локальной
36
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
37
неполноты глобальной полнотой здесь уже не предполагает­ся.
Собственно, этот анализ — один из наиболее отработан­ных в предлагаемой книге и потому не нуждается в обширных комментариях. Отсылая читателя к первой, второй, восьмой и девятой главам, воспроизведем здесь лишь общий итог рассуждений Д. Зильбермана: даршаны — не просто до­полнительные друг относительно друга мнения и концепции по поводу сакральной ведической тематики; они возникают одна из другой в ходе взаимонаправленных актов «отмы-сливания» их конструктивного содержания и выступают как исходный материал для формирования соответствующего каждой способа мышления, создаются из взаиморасталкива­ний, вымышливаний из отмышленного, за счет потребления продукции одной как пищи и строительного материала для другой.
Так, например, вайшешика предлагает ньяе то, что на языке западной философии называется физикой и системой онтологических категорий; ньяя дает вайшешике в обмен эпистемологию и формальную логику. Йога — прагматика «психизма», санкхья — психологическая теория. Миманса — методика организации мира и разума по нормам авторитет­ных текстов, веданта — методология откровения в тексте, придающая этой методике смысл. Внимательный читатель, замечает Д. Зильберман, может убедиться, что связи эти — глубже и властительней, нежели при простом разделении труда и философских ролей. Они проникают и в то, что на языке западной философии может быть названо объектом соответствующего воззрения. «Физика» вайшешики строится не из эмпирического интереса и не есть модель естествоис­пытателя. Она включена в авторитетный текст вайшешики (в форме учения об «атомах», системно-органических связей целого и части и т. п.) не как плод созерцания и упорядочи­вания природных явлений в теорию, а как если бы повод для ньяи возводить свои знаниевые конструкции, как если бы «склад примеров», делающих логику ньяи содержательной. Точно так же, логика ньяи строится не как формально-де­дуктивная дисциплина, а как редукция псевдо-природных объектов вайшешики к состоянию наименьшей возможной проблематичности, то есть к тавтологии чисто знаниевой конструкции. Санкхья занимается теорией психики не по­тому, что психика есть, а потому, что йога осуществляет известную программу действий с теоретическими «психоза-
ми». И потому «психология» санкхьи не есть психология в натуральном смысле, а предоставление материала, пищи для йоги. Точно так же и йога есть деятельность по созданию психики, чтобы санкхье было о чем теоретизировать. Авто­ры веданты (например, Шанкара в «Брахма-сутра-бхашье») показывают, что их удел — обеспечение выполнения пред­посылок к появлению желания познать Брахмана, потому что есть такой текст, где сказано о Брахмане, и текст этот представлен усилиями мимансы. Действия же мимансы нужны, чтобы было возможно за счет отказа от них придти к знанию откровения в тексте.
Связи между даршанами, таким образом, настолько силь­ны и необходимы для их функционирования, что не пред­полагают раздельное существование самих даршан. Д. Зиль­берман выразил это в своей конструкции «полиномии» или «складня», где даршаны представлены как продолжающие друг друга и вытекающие одна из другой:
tmpD81-4.jpg
Основные формальные признаки этого складня, по Д. Зильберману: внутренняя рефлексия (симметрия) и пол­нота; полное соблюдение принципов выносно-переносной активности; попарная дополнительность. Взглянув на скла­день, можно заметить, что в этой «сумме» присутствуют все возможные абсурдизации и нарушения принципов мыш­ления, происходящие при смене воззрений, при переходе от одной системы к другой. В такого рода «сумме» все возможные в природном (модально-представимом, мысли­мом) смысле проблемы — решены, а неразрешимые — «размазаны» по сумме, и ответственность за их разрешимость разделена на паритетных началах. При этом видно, что данные проблемы неразрешимы не по подобию и внутренней сущности, но лишь по образцу внутренней организации суммарного знания. Само же это знание — совершенно, последовательно, монолитно, и потому — абсолютно.
В качестве такового, т. е. абсолютного, это знание пред­ставляет собой одновременно и абсолютную реальность как истину бытования в данной культуре, ее смысловую ткань, сотканную философиями. Если согласиться, что философия (в своих шести ипостасях) измысливает миры человеческого существования, то абсолютное знание индийского образца
38
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
39
представляется наиболее подходящим претендентом на роль такого «мироустроителя» — ведь в нем присутствуют все воз­можные типы конструирования/смыслоозначения. Действи­тельно, индийская культура, по признанию Д. Зильбермана, стала единственной, где философия была организована как особая форма материального производства системы значений, «социальной материи» этой культуры. Статус абсолютной ре­альности, достигнутый философским знанием в индийской классической культуре, выразился в нормативности даршан для этой культуры, в приобретении ими обязующей природы деонтичности. Предметность философии на этом уровне — культура — имеет, таким образом, статус деонтической модальности (N).
Пребывание даршан на этом уровне не было, однако, продолжительным — они изъяли свои концептуализации из непосредственного обслуживания культурных процессов, оставив для этой цели лишь ритуальную проекцию — миман­су. Интересно, что основной задачей мимансы был перевод философских конструктов на уровень культурных норм, обя­зательных для выполнения, что в свернутом виде повторяло предшествующую культурную деятельность даршан. Миманса сокращала этот процесс нормирования философских идей до минимума, достаточного для поддержания культурных смыслов, уже установленных даршанами. Не менее важной задачей мимансы стала также культивация готовности ка­ждого члена культуры воспринимать философию индуизма как «императивную грамматику» культуры, чьи требования и нормы были обязательны для исполнения.
Отказ от непосредственной культурной вовлеченности (совпавший, очевидно, с исчезновением Вед с мыслитель­ного горизонта конфликтовавших по их поводу даршан, о чем пишет Д. Зильберман в первой главе книги) позволил даршанам вернуться к исконной предметности «отмысли-вания» своих ментальных пространств, но уже в другом качестве — универсального философского синтеза, опреде­ляемом Д. Зильберманом еще как «вознесение» [28, с. 3]. Результатом этого синтеза становится отьявление даршан как «шестерицы» универсальных «философских ролей» (по пово­ду которых уже нельзя сказать, к какой конкретно культуре или обществу они принадлежат — ибо должны присутство­вать в каждой из них, с одновременным вознесением их в сферу текстуры — «предельной смысловой целостности» [41, с. 28]. Предметность текстуры — абсолютного знания вне
его конкретной культурной инкарнации — дает основания для локализации философии в аподиктической модальности знания (I).
Модализация предметностей философии («предметная» модализация):
tmpD81-5.jpg
— лишь одна из многих, возможных в технике модализа-ции. Она может варьироваться даже применительно к самой философской предметности. Скажем, текст для создавшего его философа (и, очевидно, для правоверного адепта) — отнюдь не гипотетичен в своей бытийственности, а деонти-чен; культура, в той мере, в какой она является объектом вторичной рефлексии философии, — аподиктична; текстура для самих философий, «вознесенных» на ее уровень, — деонтична. Можно представить также ситуацию, в которой текст будет располагаться в аподиктической модальности знания — при его критической оценке с позиций другой философии, или когда культура вновь станет гипотетиче­ской философской предметностью — с ее исчезновением, возвратом на уровень чистой текстуальности. Эти вариации, однако, вполне допустимы самой идеей модализации как отражения абсолютной свободы творчества, без каких-либо внешних ограничений.
«Предметная» модализация представляет некоторый «объ­ективированный» образ философии (философий) за работой; она призвана ухватить само творение философии через модальную эволюцию ее предметности. Можно, однако, подойти к этой эволюции post factum — через последу­ющее слежение за драматургией философского творчества, причем на всех трех уровнях предметности (назовем это «исторической модализацией»). Собственно, это то, что сам Д. Зильберман заявляет в качестве интенции своей модаль­ной деятельности применительно к индийской классической философии: «Моя задача — следить за этой драматурги­ей знания, со всеми ее врезками, вырезками, вклейка­ми, сдвижками, телескопированием и реверансами» [41, с 102].
В случае философий с несостоявшейся «модальной судь­бой» (что выражается в недостаточной отьявленности уровней предметности или даже отсутствии иных из них), «историче­ская модализация» становится тем, что можно определелить
ВВЕДЕНИЕ
41
как «преобразующую модализацию». (Следует заметить еще раз, что сам Д. Зильберман не концептуализировал технику модализации, так что и «предметная», и «историческая», и «преобразующая» модализации лишь извлекаются из его текстов, но явно в них не присутствуют.) Цель модального преобразования — в разворачивании дискуссии, воссоздании подобия диспута, рассуждения, в снабжении имеющегося фи­лософского знания некоторыми модальными пружинками, сочленениями, возвращающими целостности знания — мно-гопозиционность и противоречивость [26J. Применительно к философии западной культуры, в которой проблематичны­ми, с модальной точки зрения, представляются два уровня предметности — культура и текстура — «преобразующая» модализация призвана стать той радикальной ее трансфор­мацией, которая, по замечанию Д. Зильбермана, способна помочь этой философии родиться, реализовать ее философ­скую карму [26].
Проблематичность западной философии исходит из того, что Д. Зильберман называет разрывом между интенцией и реализацией, и локализуется преимущественно на деонтиче­ском уровне ее предполагаемой предметности. Этот разрыв определяется им еще через проблему создания (творения) — откровения, о которой с такой грустью говорится в плато­новском «Тимее», и которая, по мнению Д. Зильбермана, была основной в античной и западной культурах. Вся их история может быть истолкована как долгая и безуспешная попытка интерпретации знаков, связывания их с реальными значениями. Онтологический статус значений, их норма­тивность, всегда оставались здесь проблемой, для решения которой был призван Логос (слово-смысл, слово-разум), каковой и стал здесь (благодаря своему основному свойству долженствующего распространяться в общении) субститутом нормативности [6]. Нормативное значение оказывается, та­ким образом, трансцендентным сознанию западной (равно как и античной) культуры, представляя ее абсолютную ир­реальность и выпадая, тем самым, в знаменатель абсурда всей ее модальной формулы.
Модальные формулы культур — тема особого интереса в ранних текстах Д. Зильбермана, особенно в его диссертации о культурной традиции (краткое резюме которой представлено в этой книге как ее восьмая глава). В более поздних текстах Д. Зильберман не возвращался к этим своим разработкам, так что остается только гадать, разделял ли он идею привязки
культур к отдельным философским ролям, или придержи­вался мнения о доминировании определенной роли в той или иной культуре как господствующем типе мышления в ней. Можно также предположить, что нужда в подоб­ной формализации проистекала из предметной модализации, анализа судьбы философии как таковой, во всем ее ролевом многообразии в рамках конкретной культуры. Если принять это последнее предположение, то модальные формулы куль­тур будут определяться способами работы их философий со значениями* эффективностью выведения философского ткачества в их аболютные реальности. Тогда и античная, и западная культуры, с деонтичностью в знаменателе их обе­их, представляются средой, менее всего благоприятствующей философской деятельности.
Для того чтобы проследить, в самых общих чертах, как абсурдизация деонтики значения отразилась на филосо­фии западной культуры (в сравнении с моделью индийской классической философии), обратимся к «исторической» и «преобразующей» модализациям в текстах Д. Зильберма­на (предполагая, что по причине своего интенционального родства эти типы модализации сходны). В структуре этих мо­дализации представляется необходимым выделить два основ­ных уровня — «первичной» и «вторичной» модализации, с подразделением первого уровня на «текстовую» модализацию и начальный этап «культурной» модализации, второго — на завершающий этап «культурной» модализации и «интерпре-тативную» модализацию. «Преобразующая» модализация, в силу модальной проблематичности всей западной филосо­фии, должна включать в себя еще этап «предварительной» модализации.
Деление на «первичную» и «вторичную» модализации предпринято здесь в соответствии с двумя задачами мо­дальной методологии, сформулированными Д. Зильберманом в письме Г. Щедровицкому: «инициировать конструирова­ние философских объектов с тем, чтобы позже снимать с них определенные рефлексивные характеристики» [14J. По­скольку конструирование философских объектов полагается возможным исключительно из материала, наработанного самими философиями, исходный момент модализации — принятие всего содержания философского знания. В этом — смысл многих высказываний Д. Зильбермана о том, что мо-Дальная методология ни в коей мере не отменяет ни одну из прошлых и нынешних философий, равно как и не занимается
42
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
43
. их критикой. Все существующее богатство философий жиз-I ненно необходимо для ее собственных разработок, которые, однако, ничего не меняют в содержании этих философий.
В принципе Д. Зильбермана интересовало то, что де­лают философы, когда думают, что делают философию. Индийская философия — тот редкий случай, когда делают именно то, что думают, что делают, т.е. делают филосо­фию [29, с. 4]. В западной философии это не очевидно, ибо философия, по причинам модального порядка, так и не профессионализировалась здесь. Ведь если деятельность со значением отдана на откуп Логосу, то философия, как один из многих видов интеллектуальной активности, не будет иметь четких границ. Философский профессионализм подрывается здесь сразу с двух сторон — самой филосо­фии, с ее стремлением монополизировать эту активность (вытекающим из природы философствования как работы со значением), что неизбежно ведет к экспансии философии, и тех интеллектуальных сфер, которые полагают себя вправе манипулировать значением и претендуют, тем самым, на предметность философии. Вот почему предварительная мо-дализация небходима в случае западных философий и не нужна, когда анализируются, скажем, индийские классичес­кие философии.
Целью предварительной модализации является установле­ние философской природы некоторой концепции, проверка ее на философичность (как соответствие трем признакам философичности, о которых уже шла речь). Кроме того письма, в котором Д. Зильберман ведет речь о признаках философичности (и прилагает их к концепциям Платона, Гуссерля и своей собственной), в архиве Д. Зильбермана не обнаружено других его текстов, касающихся предвари­тельной модализации. Это, видимо, потому, что самому Д. Зильберману тестирование не требовалось: по его соб­ственному признанию, отличить настоящую философию для него также просто, как определить разницу между соленой и пресной водой [28, с. 4а]. Но в принципе подобное тестирование и необходимо, и интересно, и весьма полезно для того, что Д. Зильберман называл «институционализацией философии».
«Первичная» модализация философии, чья истинно-фи­лософская природа установлена предварительным модали-зированием, начинается как модальный анализ ее текстов. Собственно, говорить об анализе здесь некорректно, речь
должна идти о «вживании» в модальное пространство тек­стов, освоении его до конечного понимания, до полнейшей реализации всех узлов, связей и отношений [43]. Это вживание может быть продлено за пределы текстов — в слу­чае, если философия, которой они принадлежат, оказалась «сюр-реализованной» в культуре, и тогда такому освоению должны быть подвергнуты та культура, или ее фрагменты, в которых воплощены «отмысленные» данной философией структуры значений. По ходу «первичной» модализации мо­жет устанавливаться также «ролевая принадлежность» данной философии.
В рамках «первичной» модализации остается все то, что касается конкретной философии (в текстах ли, или культурных инкарнациях), избранной для модализирования. Отличие «первичной» модализации от «вторичной» — как раз в этой привязке к одной системе философии, в стремле­нии удержаться в границах одной философской концепции, без выхода в сравнительное модализирование. Модальное сопоставление различных философий — прерогатива вто­ричной модализации. Важно иметь это различие в виду — ведь и первичная, и вторичная модализации работают, по видимости, с одним и тем же (текстами, культурными «сюр-реализациями»).
Предваряя первичную модализацию гуссерлевой «Логи­ки», Д. Зильберман [31, с. 1] поясняет: «Мы будем вычленять самодостаточные, самозамкнутые образования в этом тексте, т.е. такие, которые автодидактичны: могут быть поняты из себя самих, без покидания текстового пространства» [39, с 2]. То, что следует за этим на двух страницах убористого текста, представляет собой восстановление сложнейших мо­дальных переходов, каковые усматриваются Д. Зильберманом в «Формальной и трансцендентальной логике» Гуссерля.
Заключая этот анализ, Д. Зильберман замечает: «Спро­сите: зачем эти джунгли? Вот Вам простой пример: когда мы читаем любой текст, рой психологических ассоциаций следует за чтением. Мы их отсеиваем, они непродуктивны, мешают следить за смыслом. Но ведь самый факт их появле­ния надолго увел философию в сторону: в сторону Локка и всего позднейшего эмпиризма. Видимо, оттого и не заметили, что кроме ассоциаций по содержанию опробуются разные ва­рианты понимания, мгновенного проигрывания последствий 'реализации в жизнь" той или иной ментальной версии. Здесь — нечто вроде. Как в натуральной медитации любой
44
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
45
момент может стать "благим" — освобождающим: так и здесь, в любой точке однолинейно исследуемого умственного универсума может вспыхнуть пучок всесторонне и разно-видно творимых вселенных, восстанавливаемых потом "по подобию" в веселых философских мифах, рассказываемых философами друг другу» [39, с, 3].
Модальное проигрывание последствий «реализации в жизнь» мышления того или иного философского текста может «освобождать» такие потенции, о которых и не по­дозревал его создатель. В этом смысле модализация, хотя и следует за текстом (и чем тщательнее, тем лучше), никогда не есть простой повтор его содержания. «Конечно, — замечает Д. Зильберман, — всякого приступающего (к модализирова- I нию. — Е. Г.) смущает, обескураживает, утомляет дурная бесконечность повторений. За порывом — томление духа и скучная мысль: "все было" или "все было подстроено"... I никому неохота ставить на полку запыленные чучела чужих | минервиных сов. Но почему бы не заартачиться на каждом наблюденном повторении, доказывая, что оно — и не по­вторение вовсе? Я, к примеру, так сплошь и рядом делаю, ибо это — технический прием модализации. Скажем, что Гегель имел в виду не го, что у него "явно" написано, что это дешифровать надо, а не процитировать, что порой он и сам мог не понимать, что имел в виду. Поскольку работа эта — философская, а не научная, вопрос упрется в соб­ственную преданность и ретивость, а не в обескровливающие повторения» [28].
И вместе с тем — модальный методолог ничего не привносит в текст такого, чего там уже не было, и как раз потому, что относится к нему с абсолютной верой в то, что слова этого текста есть истинные значения для данной философии. Модальный метод — не критический, а докетический, вопрошающий, пробивающийся к истинным структурам. Так богословы Бога пытали, замечает Д. Зиль­берман, а он — философию [13]: с верой в ее истинность, с настойчивостью подвизающегося Бодхисатвы, таранящего двери буддовства. И результат, относительно того же Гегеля, может получиться необыкновенный: «...откомментируй ты Гегеля ради него самого, а не ради дня сего, — обращается Д. Зильберман к своему корреспонденту, — и ты увидишь, как таинственно он замкнется и для истории, и для твоего немочного понимания, превратится в Источник Имен, станет бросаться в тебя аналогиями, утихомирит твой гилозоизм,
отделит в тебе Философа от Человека. Это трудно принять, я знаю: без любви к философии, и к ней одной» [29, с. 2а].
Получить представление о технике первичного текстового модализирования читатель может по прочтении 4 главы этой книги («Канонический субъект в мире знания»), где объектом модального анализа становятся тексты ньяи. Эта модализация позволяет Д. Зильберману не только восстановить основные модальные перипетии этих текстов, но и прийти к выводам относительно ньяи как таковой, разительно отличающимся от общепринятых в западной комментаторской литературе. Может, правда, возникнуть вопрос о «чистоте» этого анализа как «первичного» модализирования — ведь по ходу его Д. Зильберман активно привлекает к рассмотрению другие даршаны. Видимо, обойтись без элементов «вторичной», сравнительной модализации в индийском случае невозможно, ибо даршаны уже давно существуют в полиномическом единстве, разделить которое не представляется возможным без ущерба их содержанию.
В принципе это же верно и относительно начального этапа «культурной» модализации — слежения за модальными «сюр-реализациями» отдельно взятой даршаны в индийской классической цивилизации. Очевидно, кроме мимансы, ни одна даршана такому раздельному модализированию не мо­жет быть подвергнута без серьезного урона ее содержанию. Да и миманса нерепрезентативна в данном случае, ибо она является на культурную сцену как самостоятельный актер уже после того, как «полиномия» оказывается «сюр-реализо-ванной» в этой культуре; миманса делегируется даршанами для обслуживания культурной функции по отстранении их самих от непосредственного участия в жизни своей культу­ры.
Эти проблемы с «первичной» модализацией в индийском случае связаны, очевидно, с тем, что здесь не требуется фор­мировать философские объекты — они уже сконструированы относительно себя самими философиями. Это не значит, конечно, что «первичная» модализация вообще не пред­ставляется возможной в данной философской целостности: можно, к примеру, обратиться к воспроизводству истори­ческих перипетий исходного ввода значений той или иной даршаны в культуру или проследить формирование самой этой культуры через вклад отдельных даршан в ее смысловую структуру. Подобным анализом Д. Зильберман практически
не занимался, кроме как в нескольких фрагментах своей диссертации, касающихся индийской культурной традиции. Можно предположить, что это было не особенно интересно для его философских (сиречь, модальных) выкладок.
Здесь, кстати, четко демонстрируется разница «историче­ской» и «преобразующей» модализации — в первом случае модализация имеет преимущественно исторический интерес, причем в самых разных смыслах этого слова — и как историческое слежение за тем, как протекала модальная жизнь конкретных философий, и с позиций исторической реконструкции того, что уже отьявлено самими этими фи­лософиями. В ситуации же «преобразующей» модализации происходит вполне реальное изменение устоявшихся пред­ставлений о той или иной философской системе, даже если при этом «все оставлено, как есть» (Д. Зильберман особенно любил и часто цитировал эту фразу Л. Виттгенштейна) в ее истинной, глубинной структуре и судьбе.
Хотя философии западной культуры, по причине их деонтической недостаточности, были оторваны от своей культурной почвы (точнее, сама эта почва была отнюдь не очевидным продуктом их «сюр-реализации», во многих случаях к ее производству они не имели почти никакого отношения), многие отмысленные ими значения проникали в эту культуру. Д. Зильберман говорит, в этой связи, о возможности культурной модализации картезианства (ответ­ственного за индивидуализм этой культуры, пришедший в философию Декарта из личного факта его биографии — утраты веры и потому полагания только на свои собственные силы, что и оказалось стержнем его философских концепту­ализации) и гегельянства (как «снятой модели христианской духовной культуры и в то же время как прототипа со-ветсткого общественного устройства» («Упадеша-Сахасри», с. 1). Подобные суждения, замечает Д. Зильберман, не очевидны и уж во всяком случае могут быть оспорены (там же), но, вне всякого сомнения, чрезвычайно любопытны и неожиданны.
Культурная модализация такого толка весьма показа­тельна для западной культуры — своей фрагментарностью, прежде всего, ведь эта культура почти никогда не прислуши­валась к своим философиям. Недаром так к месту пришелся здесь гегелевский образ — о Сове Минервы, вылетающей в сумерки, о философии, которая пишет серым по серому и потому, по сути, и не фиксирует ничего такого, что
ВВЕДЕНИЕ
47
может быть замечено, принято во внимание. И все же даже в этой культуре однажды случилось так, что одна ее философия оказалась полностью «оживленной», «сюр-реа-лизованной» в структурах ее значений. Западная культура, по мнению Д. Зильбермана, знает только одну философию, которая полностью получилась в ней и стала, в этом смысле, абсолютной; это — марксизм.
Д. Зильберман стал интересоваться марксизмом, по его собственному признанию, только тогда, когда уехал из СССР, и связано это, конечно, с началом его модальных занятий, совпавшим по времени с отъездом. Этот интерес не означает, однако, концептуального принятия марксизма. Д. Зильберман никак не мог быть марксистом — по той простой причине, что модальная методология идет намного дальше марксизма. Если Маркс призывал, в обратной исторической перспективе, продвинуться дальше, чем Гуссерль (с его лозунгом: «Назад, к вещам») — к человеческим отношениям, что за вещами, то модальная методология обращается к структурам создания этих отношений, и всего человеческого — к философиям.
Конечно, определенный интерес к Марксу поддерживал­ся также благодаря усиленной работе Д. Зильбермана над монографией о Московском методологическом кружке (эта рукопись, прерванная на странице 676, лежала на пись­менном столе Д. Зильбермана в день его смерти), равно как и определенной неудовлетворенностью состоянием фи­лософских разработок в США 70-х годов. Но модализация все же доминировала этот интерес, что несомненно от­разилось в главном тексте, написанном Д. Зильберманом по данной проблематике — «Православной этике и мате­рии коммунизма» (опубликованной в США в 1977 году). Анализ этой «сюр-реализации», как уже отмечалось, дал повод для сравнения Д. Зильбермана с Максом Вебером (с его «Протестанской этикой и духом капитализма»). Замена «духа» «материей» в заглавии Д. Зильбермана весьма при­мечательна — философский комплекс православной этики, продолженный марксизмом и «оживленный» в советском типе общественного устройства, рассматривается им как «универсальный смысловой код» этой культуры, приравнен­ный в этом качестве к материальной основе жизни здесь («материи коммунизма»).
Здесь интересно то, что наследует марксизм не филосо­фии, а религии, православной этике. Когда связь философии с жизнью, «умной жизнесообразностью» прервалась во всей
48
ВВЕДШИЕ
западной (вначале — античной) культуре [28, с. 2] (так что остается только гадать, как, например, могло выглядеть общество, если бы функции «системы культуры» в нем были представлены гегелевской логикой [36, с. 1]), философская готовность всепонимания была, по словам Д. Зильбермана, отдана теологии [41, с. 68]. Марксизм, в этом смысле, был уникальной философией данной культуры, «причастившей­ся» к этой готовности через особое отношение к смысловым структурам, генерировавшимся православием — их реставра­цию как починку ткани значений традиционной культуры, усиленно размывавшейся влиянием чуждой ей культуры Запада.
Вообще, проблема взаимоотношений философии и ре­лигии — интереснейшая в модальной методологии. С ее точки зрения, например, то «сотрудничество», в которое вступили марксизм и православие, отнюдь не характерно как норма взаимоотношений философии и религии. Все должно быть наоборот: модально-отъявленная философия становится религией. И не в ожидаемом смысле замены цер­ковных догм философскими установлениями, а как в Индии: «Представь себе, философия времени, доросшая до религии времени, то же и для причины (судьбы), личности, простран­ства — со всеми проистекающими духовно-семантическими, сознанческими и ритуально-культовыми следствиями» [41, с. 89J.
С модальной точки зрения «сюр-реализация» марксизма в культуре не могла не потерпеть фиаско (по причине «не-полножизненности» присутствия, в качестве генератора си­стемы смыслозначений, всего лишь одной «философской ро­ли»). Удивительно, что такая масштабная (= общекультурная) «сюр-реализация» вообще случилась в культуре, где, по выше­поименованным причинам модального порядка, философия была отлучена от деонтики смыслоозначения. Д. Зильберман подробно, с привлечением большого исторического материа­ла, останавливается на модальном показе того, как и почему приживался марксизм на русской почве. Но даже не этот анализ «марксистского пришествия» — самое любопытное в книге Д. Зильбермана.
Самое интересное в модальном плане здесь — это анализ того, каким образом марксизм пытался восполнить недоста­ющие ему модальные потенции для того, чтобы удержаться в качестве «универсального смыслового кода» культуры (задача, априорно невыполнимая, согласно самой идее модализации,
ВВЕДЕНИЕ
49
всегда оставляющей нечто в знаменателе модальной формулы «философской роли»). Собственно, эта попытка марксизма должна рассматриваться в рамках «вторичной» культурной модализации. Хотя, конечно, такое рассмотрение будет весьма специфической модализацией, анализом суррогата «универсализации» как стремления некоторой философии (в данном случае — марксизма) выйти за свои пределы, по сути, в «никуда», как попытки создать «полиномию» из себя самой.
Эта попытка приобрела очень необычные, хотя и впол­не ожиданные модальные формы, — формы бесчисленных отражений себя самой в самых различных культурных фе­номенах, что парадоксальным (но, опять-таки, вполне ло­гичным) образом привело к закреплению этой философии в качестве культурного кода, к превращению ее «в жизнь столь многих», причем в самую настоящую, более чем ре­альную жизнь — жизнь в рамках философии. Вот когда слова Д. Зильбермана о том, что философия пролагает пути жизни и определяет способы человеческого существования, могут быть в наибольшей степени понятными члену того сегмента западной культуры, который был «оживлен» марк­сизмом. И как ни относиться к этой жизненной «сюр-реализации», ясно, что она — чрезвычайно устойчива, с одной стороны, и абсолютно непригодна для нормального человеческого существования — с другой. Дело не в том, с модальной точки зрения, плох ли марксизм и не было бы лучше заменить его какой-нибудь другой, более подходящей философией, а в том, что одна философия всегда плоха, ибо недостаточна в качестве смыслоозначающего основа­ния культуры — слишком много остается в знаменателе ее модальной формулы.
Д. Зильберману это было понятно лучше и раньше, чем кому-либо иному. Уже в начале семидесятых он предвидел всю неизбежность и глубину общественного переворота (о котором, правда, многие мечтали, но никто не предполагал, да и сейчас не понимает, всей его сущностной, исходящей из структур сознания, необходимости), равно как и знал о не­измеримой трагедии и боли, генерируемой этой альтерацией самих оснований человеческого бытия. Он видел все это в луче прожектора своей модальной методологии, отраженном от классической индийской культуры, гармоничной в той мере, в какой она была создана ткачеством всех возмож­ных «философских ролей». Собственно, останавливаться на
ВВЕДЕНИЕ
51
этом ткачестве более подробно вряд ли необходимо, ведь анализ его проходит основной нитью по всем разделам этой книги.
Одно замечание, однако, представляется здесь необ­ходимым — о соотношении «симфонизма (полиномизма)» Д. Зильбермана с «полифонизмом» М. Бахтина. Два карди­нальных различия просматриваются между ними: если «поли­фонизм» М. Бахтина реализуется в слове («в разнообразных вербальных трансакциях», то «симфонизм» Д. Зильбермана — в мире (мире осмысленного бытия человека, что особенно очевидно во вторичной культурной модализации), и что основанием «симфонизма» станбвится гармоничная, взаимо­увязанная деятельность олицетворенных философских ролей (что делает явным опять-таки вторичная культурная мода-лизация), тогда как философские основания «полифонизма» отчетливо не концептуализируются.
Интересно, что как ни необычной покажется идея «вто­ричной культурной модализации», она не столь нова в своей результирующей форме (признании даршан ответственными за всю классическую индийскую культуру) для профес­сиональных индологов, усматривающих дополнительные (а иногда и основные) доказательств тому в кастовой социаль­ной структуре, где доминировали брахманы (= философы). Конечно, модальный взгляд Д. Зильбермана — неизмеримо шире и фундаментальней, а описываемые им культур­ные процессы — совсем иного свойства и сущностных характеристик, но сходство, пусть весьма поверхностное, имеется.
Этого никак нельзя сказать относительно того, что определяется здесь как «вторичная интерпретативная» мода-лизация. Вообще, именно эта модализация демонстрирует принципиальную новизну подхода Д. Зильбермана приме­нительно к классической индийской философии. Целевая установка модальной методологии (определяемая в случае за­падной философии как реализация ее кармы) нуждается здесь в определенной модифицикации, с учетом того, что жизнь философии в этой культуре как раз сложилась и как будто бы даже и завершена (и в доктринальном, и в культурном планах). Это, однако, не отменяет выходов в пост-систем­ное ее существование. Хотя эти выходы осуществлялись до сих пор индийскими философиями автономно и были инициированы задолго до появления самой идеи «модальной методологии», заслуга Д. Зильбермана — в концептуализации
этого движения, в артикулировании конкретных механизмов его реализации и в обнаружении, в качестве результатов этого движения, особой сферы философского бытия («тек­стуры»), что и случается во вторичной интерпретативной модализации.
Хотя философия, замечает Д. Зильберман, и «нужна позиционно для начала иного», т.е. структур значений, реализованных в культуре, ее «культурная сюр-реализация» может рассматриваться как уклонение от чистой рефлексии, в том смысле, что абсолютное знание здесь уже больше не вырабатывается, а только используется в прикладном плане. Социальная завлеченность философии продуцирует то, что Д. Зильберман называет структурами квази-сознания [21, с. 2]. Чистая философия избавляется от этого культурно­го флера и занимается рефлексией себя самой — чистой рефлексией абсолютного знания («структур создания»). Не­обходимость подобной рефлексии, как уже отмечалось, обнаруживается в принципиальной неполноте модальной формулы каждой «философской роли», в том, что уходит в ее знаменатель и принципиально исчезает из поля зрения. «Эта несамоцелостность разрешается таким способом, что образуется процесс, в котором сознание пробегает все со­стояния, стремясь совместить в нем локальную неполноту с глобальной полнотой и тем самым реализовать свою потен­циальную полноту, но для сознания в целом. Отсюда, мне думается, и вынуждающая сила модальной определенности, заставляющая мчаться вперед, не зная отдыха» [41, с. 109], нестись в кругу чистой текстуальности, пользуясь свободой комментирования, ни разу не приткнувшись ногой о землю образца [41, с. 12].
Эта работа со знаниевыми текстами есть в известном смысле «вечное повторение пройденного». Но, в отличие от ницшеанского «повторения», здесь достаточно точно из­вестно, для чего и каким образом это делается — для восстановления полноты (философского) сознания, путем прогонки типов (философских) рефлексий по историческому содержанию. «Трудно передать, — замечает Д. Зильбер­ман, — сколь силен при этом эффект денатурализации и освобождения. Но за свободу приходится платить нату­рой. Плата же здесь — сильнейшая внутренняя рефлексия. Приходится пережидать, пока для употребляемых наперед слов сконденсируется действительность, понятая сообразно
54
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
55
Модальное сравнение западных философий с их ин­дийскими «гомологами» не исчерпывает, конечно же, всех возможностей «интерпретативной» модализации, и Д. Зиль­берман прекрасно понимал это. Известны его планы перехода к модальному толкованию западной философской традиции как таковой: он хотел реализовать модальную линию ленин-ско-марксистско-гегелевской философской интерпретации, обнаружить корни кантовского трансцендентализма в ге­гелевской логике, а основания гегелевской логики — в гуссерлевской феноменологии, проинтерпретировать Декар­та через Гуссерля, проанализировать модальную развертку основных идей философии Платона как бы пропущенных через призму текстов Гегеля, эксплицировать некоторые проблемы и неудачи феноменологии как если бы они были предусмотрены, «провидены» Гегелем и Марксом и многое другое.
В идеале — все философские системы Запада, равно как и все известные истории системы философии, должны быть переосмыслены в технике модализации — с тем, чтобы стать «суммой философии». В этом, как представляется, смысл того, что Д. Зильберман определяет как новый философский синтез, с целевой установкой, которая никогда прежде не задавалась в философии (хотя и следует из всего уже сказанного здесь): а именно, что история философии отнюдь не завершена — напротив, ее истинная история еще и не начиналась.
Где локализуется этот синтез? Каково отношение «ис­тинной» истории философии к самой философии? Иными словами, что представляет собой модальная методология в перспективе философствования как такового?
Вполне очевидно, что модальная методология инициирует этот синтез — самой установкой модального анализа: «пред­ставления существующего (I) как долженствующего быть (N), при полном отвлечении от сочувствия (V) к существующе­му, которое, может быть, хочет быть существующим, а не долженствующим быть» [10], как модальной формулы:
(I) N V
Отсюда же — направленность модального методологизи-рования на «установление вживе долженствующего быть в мире философского знания» [28, с. 1].
Будучи концептуальным гомологом адвайта-веданты, мо­дальная методология разделяет ведущую интенцию фило­софствования Шанкары, идеал освобождения в реализации намерения: «Быть мне объектом». В приложении к филосо­фии самой по себе это преломляется следующим образом: «Итак, я работаю с системами философской мысли. Но я не строю на костях их свою "сверхсистему"... Я строю (или собираю) то, что в средневековой философии называлась "Сумма", "Сумма метафизик" (без "физик"). Для этого я стараюсь разными средствами создать всевозможные миры, где до конца исполнялся бы принцип моего... подхода к по­ниманию» [9, с. 1]. Поскольку же этот подход трансцендирует существующее в философии в долженствующее быть, мо­дальный методолог «сам занимает позицию объекта понятия себя текстом» [41, с. 71]. «Нить модальной методологии, — продолжает несколькими страницами ниже Д. Зильберман, — пролегла в том, что она, быть может, впервые сознательно и намеренно, обращена не к версиям "действительности", как безусловно-природным и потому проблематичным для сознания, но к мышлениям, впечатанным в нее своими ме­тафизиками, и потому — типологическим. Т. е. место моего "существования" — не в местах рефлексий существования, а в тех перфекциях, которые я обязан придать обращенному ко мне мышлению, чтобы оно сделалось абсолютным...» [41, с. 85].
В качестве же таковой, т. е. «перфекцирующей» мышле­ние, модальная методология становится Philosophia Univer-salis.
Анализ модальной методологии как (через призму идеи?) Philosophia Universalis стал завершающим в том, что успел сделать Д. Зильберман. В «Приближающих рассуждениях» он уведомляет собеседника-Теоретика об основных этапах своей модальной эволюции. Когда впервые открылся ему модальный метод (Д. Зильберман не любил говорить о том, что «открыл» этот метод — в письме к Р. Коэну он высказы­вается даже в том смысле, что это метод модализации открыл его [31, с. 1]), его состояние можно было определить как «маховиковую заверченность модализированием». Здесь же он ссылается на свой последний доклад на методологическом семинаре Г. Щедровицкого 15 февраля 1972 г., в котором эта заверченность отразилась наиболее полно (этот доклад в доработанном Д. Зильберманом виде вошел в книгу как глава «К пониманию культурных традиций через типы мышле-
56
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
57
ния»). «Там же, в конце, — продолжает Д. Зильберман, — я говорил о фиксациях и рефлексиях в этом верчении». Анализ этих фиксаций и рефлексий, определяемых Д. Зильберманом как техника модализирования, занимал его некоторое вре­мя, «затем для меня наступило высвобождение из круга — через жанр своеобразного комментирования философских текстов, причем почитаемых типично философскими. Тут уж я, свободно и не торопясь, стал вгрызаться в суть не­жданного преподнесенного ("отъявленного") беспредметного предмета. Итак, — сделав круг, — .завершает Д. Зильбер­ман весь этот текст, — вернемся к нашим началам» [41, с. 111].
Модальный анализ этого предмета, как представляется, и должен был стать концептуализацией модальной методологии как Philosophia Universalis. Д. Зильберман не успел этого сделать, оставив лишь несколько набросков и замечаний на этот счет. Собственно, сам термин "Philosophia Universalis" был лишь однажды употреблен Д. Зильберманом: «Что вышло (в Индии г*- Е. Г.): вышел набор философских типов, погруженных друг в друга, ибо вовне ничего не осталось. И понимать всю историю можно лишь задом наперед, когда все кончилось. То есть, не "археологически", а "эсхатологически". Но, при том, конечная ситуация не отменила ни одного из трансцендированных занятий: она попросту не могла бы быть "конечной", если бы тех не было. Вот оттого "концеведение" — Философия Универсалис» [22, с. 1а].
Итак, Philosophia Universalis представляет собой некото­рую финальную версию всего модального разворачивания философии, в данном случае — индийской, в идеале же — всей мировой философии. Особенностью этой версии явля­ется ее кумулятивная природа, в которой представлена вся история ее модального бытования. Хотя кумулятивность представляется присущей всем этапам и формам техники модализации, применительно к Philosophia Universalis она не имеет характера снятия (как при переходе от текста к культу­ре и затем текстуре как уровням философской предметности). Поскольку здесь, с одной стороны, представлено все модаль­но-отъявленное содержание предметности философии,. а с другой — дальнейшей модализации, как изменений предмет­ности, не предполагается (ибо данная философия, пользуясь словами Д. Зильбермана, уже «возмогла свой Абсолют»),
можно говорить о некотором пост-модальном существовании философии.
Пост-модальность в этом контексте означает, что ника­ких новых модальных эволюции в рассматриваемой системе философии или группе философий больше не предвидится — ибо она/они завершили свое историческое развитие, «изошли в текстах». Philosophia Universalis, таким образом, генериру­ется из предметностей философий, исполнивших свой долг наполнения смыслом всех и всяческих форм человеческого бытования и отныне свободных для себя самих. Обраще­ние философий к себе самим есть то, что Д. Зильберман определяет как материализацию мечты всех философов — «философский рай», «о котором мечтал, умирая, Сократ, идеал которого был воплощен Платоном — в существо­вании философов в его "Республике", Гегелем — в виде абсолютного знания как длящегося познания» [113].
В этом «рае» способны свободно общаться и всту­пать в «симфонические» (но не «диалогические», ибо речь идет о возможности одновременного контакта всех со все­ми) отношения все когда-либо существовавшие в истории философские системы (при условии завершения их мо­дальной эволюции). Поскольку любая философская система завершена в той мере5 в какой определился тип ее фи­лософской роли (через выявление всех компонентов ее предметной модальности), общение ее с другими системами в рамках Philosoplua Universalis неизбежно будет «ролевым», т.е. модальным. Здесь — ответ на вопрос: «Модальна ли Philosophia Universalis в пост-модальном ее развертыва­нии?»
Процедура модального общения в пост-модальном су­ществовании философии предполагает совершенно новое для западной философии понимание философствующего Другого, каковой — не ад, а необходимый и желанный собеседник, в коммуникации с которым (которыми) только и возможно философствование. Этот Другой должен быть, одновременно, и всеми остальными сразу — в том смысле, что он должен знать все элементы, отношения и свойства суммарной дополнительности философского знания. По­скольку же философствующий Другой всегда олицетворен еще и в персональном смысле, это общение предъявляет совершенно особые требования к философскому профессио­нализму.
58
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
59
Профессионализм задается здесь, согласно Д. Зильбер-ману, не по-кантовски, т.е. не через определение границ философского разума, а через способность нахождения сум­мы всех возможностей философии [24]. Способность же эта предполагает высочайший уровень философской эру­диции всякого конкретного философа, вознамерившегося работать профессионально, равно как и мастерство мо­дального владения этими знаниями. Образец философского профессионализма Д. Зильберман усматривает, конечно же, в Индии: «Индийские комментарии на 90—95% текстового объема состоят из методологического разбирательства все­возможных взглядов, и лишь остальное (да и то обычно как иллюстрации или модели) — продвижение в "сути дела"... Посуди: 80 строчек "Брахмасутры" послужили поводом для создания 800 томов комментариев... Столь высок уровень собственно философской культуры, чистой и беспримес­ной» [113].
Для западной философии такой уровень культуры никогда не признавался нормой, а философия — особой професси­ей, «социальным институтом». Еще Платон поражался тому, что судить о философии может всякий. Он был бы рад узнать, замечает Д. Зильберман, что в Индии философия была настоящей профессией, недоступной для необученных и непосвященных [18]. Однако и западная цивилизация обнаруживает себя в ситуации, когда прежние «любитель­ские» занятия философией исчерпали себя, что означает, по Д. Зильберману, что философская деятельность отныне «может воссуществовать только на скатах "Философских сумм"» [41, с. 26], в рамках Philosophia Universalis.
Современная западная философия, как известно, на­сквозь пронизана мотивами конца философствования; хлеб апокалипсиса уже давно здесь философский хлеб насущный. Можно спорить, кто ввел то, что Жак Деррида называет «апокалиптическим тоном в философии» [1] — сам ли Деррида, или Хайдеггер, либо, еще раньше, Ницше, Маркс или Кант. Вполне очевидно, однако, что идея конца фи­лософии и философствования прижилась здесь всерьез и надолго. Д. Зильберман с этим совершенно согласен, с теми только уточнениями, что традиционное философствование умерло здесь окончательно, и что конец его отнюдь не означает смерти философии, но знаменует начало ее новой, настоящей жизни.
Д. Зильберман был абсолютно уверен в том, что такое начало неизбежно — как реализация возможности сделать философию предметом ее самой. «Тут, — добавляет он, — огромное дело, требующее больших физических сил и небольшого жизненного комфорта. Во всяком случае, теперь я знаю, что это возможно в принципе, и если не сделаю я, — это может быть сделано» [9, с. 2]. И одновременно он знал, что обусловить мышление в предлагаемом им модальном плане — задача для Атланта [29, с. 4]. Давид Зильберман был Атлантом, знавшим все (ибо исходная точка действий для него — состояние полной вызнанности) и жившим в «междубытии» (ибо ни один из сущих миров не мог противостоять ему как проблема) [32, с. 3]. И потому так трудно сказать, будет ли продолжено его дело. Но он верил в то, что труды его не напрасны: «Мое самосознание — как у муравья, строящего свой муравейник на проезжей дороге. Конечно, незамечающая ступня и неодушевленная шина разрушают постройку вновь и вновь. Но я возобновляю старания. Это потому, что вера моя крепка: случится, пройдет исповедующий невреждение живого и не только заметит, но и подымет тревогу, но и разовьет деятельность, и будет хлопотать, и добьется-таки, чтобы шоссе в этом месте сделало петлю... Вот как я живу и влияю на жизнь духа» [10].
Предлагаемая читателю книга является одной из трех, над которыми одновременно работал Давид Зильберман летом 1977, в год своей безвременной смерти. Ни один из этих больших проектов, включая и его грандиозный замысел исследования культурной традиции (частично реализован­ный в кандидатской диссертации) не был завершен. Трактат по аналогии в индийской и западной философской мысли был подготовлен в первых набросках, преимущественно по-русски, хотя некоторые фундаментальные переводы на ан­глийский уже были завершены Д. Зильберманом (сейчас этот трактат выходит на английском языке в серии Boston Studies in the Philosophy of Science, перевод Е. Гурко, редакция E. Гурко и Р. Коэна). Книга о московском методологиче­ском кружке, хотя и перевалила за 600-страничный рубеж (Д. Зильберман писал ее сразу по-английски), не охватывала еще и половины замысленного для этого исследования ма-
экчдяа
60
ВВЕДЕНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
61
териала. Культурная традиция оставалась преимущественно в форме диссертации, написаной менее чем за один ме­сяц, в декабре 1971 г., хотя уже был готов план-проспект ее англоязычной переработки (объемом около 1500 стра­ниц, с введением и первой главой, насчитывающими более 250 страниц).
На этом фоне исследование значения в индийской философской мысли выглядело, бесспорно, наиболее закон­ченным из всех исследовательских проектов Д. Зильбермана. В принципе он и сам считал его завершенной в первом варианте монографией, о чем и сообщает в своем пись­ме Г. П. Щедровицкому в июле 1977 г., в месяц своей смерти, когда пишет о своих законченных разработках: «Из этих последних — наиболее крупная — "Индийские системы мысли как знаниевые предметности" (300 с.) В ней я вывел свой модальный метод из ряда конкретных положений теоретико-деятельностной методологии и систем­но-структурных исследований. Мне, в частности, удалось представить всю индийскую философию, рассредоточенную как в разных системах, так и в историческом развитии и взаимодействии их всех, как особый объект, предметно воспроизводимый вплоть до мельчайших деталей (логики, онтологии, языки, схемы мышления) одним-единственным методом раздельного конструирования (весьма сходным с галилеевым методом). Причем мне удалось показать, что парадоксальность и уникальность индийских философий в том, что одна выступает по отношению к другой то как предмет, то как объект, чем и оправдывается мой выход в многосистемный, "суммарный" метод модализации. Я офор­мил эту работу в виде книги. Надеюсь, ее опубликуют через год-другой» [21, с. 1а].
В письмах Д. Зильбермана сохранилось еще несколь­ко упоминаний об этой книге, всякий раз — с иными заглавиями. Среди них встречается и то, которое было избрано редакторами англоязычного издания — «Рождение "значения"», правда, с иным подзоголовком — «Системная генеалогия индийской семантики» [16]. Из контекста, одна­ко, становится понятно, что речь идет здесь о второй главе книги, которую Зильберман предположительно закончил к тому времени (1976 г.) как развернутый текст, по всей вероятности, статьи, но не монографии.
Во многих своих письмах этого периода Д. Зильберман упоминает планы оформления разработок по индийским
классическим философиям и модальной методологии в от­дельную монографию, или две монографии, если учесть его замечания (1975 г.) о намерении приступить через год-дру­гой к написанию «Большой метафизики» (очевидно, после того, как индийские исследования будут завершены, или, по выражению самого Зильбермана, «главное разрешит­ся» [35]).
Трудно с уверенностью утверждать, как могли бы реа­лизоваться эти планы, но то, что случилось, представляется некоторым паллиативным решением Д. Зильбермана, а имен­но объединением этих замыслов в одной книге. Об этом можно судить по замечанию Д. Зильбермана, в котором он расценивает в качестве основной первую главу данной кни­ги — «Индуистские системы мысли как эпистемологические дисциплины», а третью главу считает толкованием модальной методологии на конкретном материале индуистских концеп­ций, с дополнительными семантическими разработками [37]. Следует заметить также, что финальная композиция книги не принадлежит Д. Зильберману; после его смерти это было осуществлено редактором англоязычного издания, Робертом Коэном. Стремление редактора сохранить аутентичность ав­торского изложения с одновременным охватом как можно большего числа проблем, относящихся к тематике анализа, привело к очень удачной компоновке текстов Д. Зильбер­мана, так что, пожалуй, и не скажешь, что композиция здесь — не авторская. Даже те реитерации, которые за­метит внимательный читатель (например, некоторые темы первой и последней главы) выглядят не как повторы, а как дополнительные разъяснения автора, в иной лексике и материале.
Предлагаемый читателю текст является переводом ан­глоязычного издания книги. Если учесть, что английский перевод с русского был сделан самим Зильберманом, то здесь представлен двойной перевод. Он оказался необходимым по той причине, что исходные русские тексты существен­но короче (представляя зачастую всего лишь треть объема финального текста — перевод Д. Зильбермана никогда не был простым переложением, скорее написанием нового тек­ста). Точнее было бы даже сказать, что это — не двойной перевод, а перевод-реконструкция, в которой максимально сохранялись оригинальная русская терминология и лексика Д. Зильбермана.
62
ВВЕДЕНИЕ
Поскольку данная монография — первая издающаяся в России книга Д. Зильбермана, а также по причине необычайности и сложности излагаемых в ней концепций, представляется целесообразным предварить ее еще одним, на этот раз — авторским — предисловием, в котором Д. Зильберман сам рассказывает о своей философии и о себе.
Елена Гурко, Ph. D.,
научный сотрудник.
Бостонский университет (США)
ПРЕДИСЛОВИЕ
I
Давид Зильберман вернулся в Бостон осенью 1975 года, и мы возобновили наше краткое знакомство, начавшееся двумя годами ранее в Нью-Йорке. Он был частым гостем нашего Бостонского коллоквиума по философии науки — корректным, но страстным комментатором, диспутантом, ментором. Его очень ценили у нас за необыкновенную глу­бину знаний, интеллигентность, мудрость. Он был прекрас­ным лектором, одновременно ясным, глубоким и строгим в своих суждениях. Я помню его новаторскую лекцию о Спинозе и Марксе, прочитанную моим студентом в кур­се марксистской философии, а также блестящий доклад о теории познания в индуизме, прочитанную Давидом на нашем коллоквиуме. Это были столь присущие ему каче­ства — качества учителя, собеседника, ментора... и еще — мечтателя.
Мы предложили ему развернуть доклад об индийских эпистемологиях в книгу, и он загорелся этой идеей. Книга, которую держит в руках читатель, есть реализация этого замысла — надеемся, не очень далекая от того, что он хотел сделать сам. Мы можем надеяться теперь, что его труды не будут преданы забвению, что тексты его, хранящиеся в нашем архиве, будут прочитаны многими, что конспекты его лекций, записанные студентами, пополнят наш архив, что будут обнаружены многие его письма, о которых пока ничего не известно. Мы надеемся сохранить память о нем и потому будем рады любым новым поступлениям в Архив Зильбермана.
Он работал столь великолепно, столь стремительно... Его блестящие тексты, писаные и по-английски, и по-русски, исходили из глубинного и мощного источника его интеллекта. Казалось, ему всегда не хватало времени — как будто он уже знал, что жить оставалось очень недолго.
64
ПРЕДИСЛОВИЕ
Русский, еврей, индийский рационалист и мистик, ученый, философ, гуманист... Зильберман был человеком нашего времени, заглянувшим далеко вперед. Он был светлым гением.
Роберт С. Коэн.
Центр философии науки,
Бостонский университет (США),
январь 1988 г.
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Речь идет о производстве неизвестной, оригинальной философии, возможность которой в западной традиции с момента самоопределения философского мышления (по крайней мере по самоназванию и по программе) была либо упущена («отвлечена»), либо отдана в иное ведение. Это очень ответственное заявление, ибо заставляет прежде всего запастись терпением: быть может, в неизвестной доселе философии предстоит сделать ничуть не менее, чем в известных было сделано за 2 500 лет.
Заявка на «новизну» (примем это негодное слово за неимением лучшего и — пока — с безразличием к уточне­нию) вовсе не имеет основой претензию на оригинальность, как самоцель. Неизвестная философия, органоном кото­рой анонсирована «модальная методология», а целью — «Сумма Метафизик», нова в двух смыслах: естественном и искусственном (такого категорирования требует уже суть дела, хотя оно для понимания нашей задачи факультативно). «Естественность» новизны определена тем, что в истории философии действительно (1) нет ничего похожего, ибо предмет готовящейся стать философии был отдан теологии (скажем для примера: тотчас после того, как философское мышление «выделилось» из «мифологического», хотя мы и не настаиваем, ни в безусловном, ни в действительном смысле, на подлинности подобного выделения и можем даже показать в ином месте, что оно не произошло как раз потому, что предмет философской готовности «всепонимания» был отдан теологии). «Искусственность» же в том, что знание
иодаль ^.иль5ерман- Приближающие рассуждения между тремя лицами о , 75-1 ]°И метод°логии и сумме метафизик // Архив Д. Зильбермана, 1.5.2,
13ак. 175
66
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
67
реальности не может быть похоже ни на что уже известное, ибо реальность — не аналогия.
Итак, весь материал для модальной методологии — в теологии откровения, ибо философии откровения нет.
Реальность абсолютного знания переживается через пол­ноту «всепонимания». Содержательная сторона получения знания в идее разобрана в мощной философской традиции понятия. Формальная сторона выяснения условий истинно­сти знания — в не менее мощной традиции теории. Но, вообще говоря, мыслимы три разновидности философского действия: содержательная (например, активное внедрение в вещь, как в иное — вплоть до получения в созданной при этом системе внедрительных актов и задействован­ных средств конкретного и полного понятия в ее идее), формальная (например, внешнее описание, либо структур­ное моделирование; к последнему должен быть отнесен и логический вывод о свойствах (функциях) истинности су­ждений о вещи) и модальная (постановкой «себя» в такое положение, при котором вещь, подсмотренная аподикти­чески, энергийно изливается в себя действием, так что сам ты гипотетически становишься как бы объектом поня­тия тебя вещью; но деонтически, в незримом); модальная методология — единственная аскеза смысла: I—N. Я за­нимаюсь модальной методологией, или «онтологическим пониманием» (в отличие от «психологического», связан­ного с субъективно переживаемым и интроспектируемым опытом откровения в «тебе конкретном»), или же пони­манием во мне, могущем быть постоянно прихваченным полнотой откровения. Что же, рациональна ли при том сама «модальность»? Или, говоря с конкретной конфес-сиональностью, организуются ли в философскую теорию завершенные и тем формально-самодостаточные возможно­сти вычленения независимых «ипостасей», что может быть названо «теоретическим савелианством»? Нет. Тогда, мо­жет быть, она натуральна? То есть заставляет переживать необходимую антиномичность содержательно-зависимой и страждущей действительности под гнетом деятельности разу­ма, что значит быть «православием»? Тоже нет. Продвинемся в квазипсихологию.
Итак, реальность нахождения в полном, или абсолют­ном философском знании субъективно переживается как понимание, полнота понимания всего: как в трансе, ко­гда вселенная вдруг высвечивает всеми связями всех частей
своих, и нет в ней ни одного затемненного уголка, ни од­ной тени для контрастного выделения неподлинного знака. Но ведь в трансе и субъектное™ нет. Поэтому модаль­ное философское действие — по подобию преображения во славе. Содержательной стороне знания, представленной философской традицией понятия, в христианской религии соответствует природный, православный свет откровения и избранничества. Формальной стороне, с традицией теории, в религиозном смысле — созерцательно предусмотренная возможность быть избранным (когда-либо), но уже через формальный акт крещения (отсюда иерархия автоматически организованного священничества). Но модального понима­ния нет ни здесь, ни там. То есть известна формальная логика модальностей (модальных слов или выражений, ко­торые в принципе их формального рассмотрения все равно отьявительны в теле «теории модальностей» или «модаль­ной логики»): как «действительно-сущих» в теле, а не как необходимых готовностей понимания в духе. Это — как бы модель, формальный сколок с савелианского принципа, ибо модальности разбираются порознь, альтернативно, и суть лишь знаки друг друга, как если бы каждая могла представляться независимой сама по себе. Когда Спиноза толкует о модусах Абсолюта (протяжения в мышлении), он имеет объектами для описания их самих, как дей­ствительно сущих в теле его теории, но его способ их рассмотрения и моделирования рассуждением сам по себе не модален, а формален. То есть Спиноза — не мо­нист и не пантеист в модальной основе, а рационалист, теоретик, «савелианец» — и это встраивает его в тради­цию его исторической эпохи убедительнее и вернее, чем во временную мистическую традицию. (Последнее — уже историческое осаждение смысла, историческая аскеза его философии.) Спиноза не делает ни шагу за пределы идеи Абсолюта, не «живет абсолютно», но скорее «абсолютно не живет»: его не отличишь от чистосердечного рационалиста. И хотя его ложно принимают за мистика, за пантеиста, он — чистый теоретик от того и другого, то есть всегда рационален и в методе, и в модусе своей философской экзистенции. Когда Гегель, сверстывая понятие Абсолют­ной Идеи, останавливает диалектические моменты, чтобы приблизить их к своему вниманию (якобы «пережить»), и, маятникоподобно, меняет при этом курс движения мысли, °н, тем не менее, все время остается в содержании одной 3*
68
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
69
модальности (не переживая «иного») — «модальности не­обходимо-долженствующего», а метод, жизнь мышления не претерпевает никаких модальных переходов (/Гегель/ мертв в модальной непрерывности, в то время как модальный методолог не мертв, но затаен /затаился/, ибо знает (I), но не необходимо-мертв (N)): пребывает постоянно в диалектике понятия, как долженствующем ему. Иными словами, он не описывает, но предполагает, не моделирует, не знает инобытие, но велит ему быть (а не «жить»). Тут Гегель однотипен с православием, в котором «сошествие духа» по природе и чину первее и важнее формальной «крещен-ности».
Нет нужды перебирать далее, кто, когда и как отнес­ся к проблеме модальности, либо модально определился в истории философии: ведь мы не намерены извлекать из истории метода его понятие. Гоняться за идеей («хорошей», «глубокой», «сущей» в будущем или прошлом, то есть в форме или в содержании) вовсе не следует как раз потому, что это неизбежно приведет на колею уже известного, быв­шего («традиции»). А ведь готовность откровения понимает реальным то, что доподлинно ни на что не похоже. Поэтому модальной методологии в принципе следует избегать теорий и понятий для себя и при первом же намеке на спекулятив­ную концептуализацию и медитативное опредмечивание — сворачивать в сторону, менять способ рассуждения. Это и будет выглядеть со стороны как смена готовностей понима­ния («модулем понимания»), и непосредственно следующее за тем разбирательство призвано прояснить, в каком мо­дусе.
Испытуемый модальный подход вовсе не требует воз­несения теологической аксиомы «Бог сущий» (это, между прочим, строго следует из только что сказанного). То, к чему прилагается такой метод, должно пониматься «как если бы боговдохновенное» (будь то фрагмент из Гегеля или иное, к чему я отнесусь как к методологическому заказу): то есть методолог готов понять его как таковое по подобию боговдохновенности, на что и нужен он, как человек (вот в чем перфекционизм). Говоря принципиально, я понимаю «ТО» как философский текст, в комментировании которого мне открывается полная свобода действовать «по подобию», независимо от того, существует ли философия и содержате­лен ли текст в отношении своих проблем: ибо таково условие откровения в тексте. Кстати же, оно вовсе не предполагает
решать, текст ли перед нами, ибо я не внедряюсь в вещь, не моделирую объект, не пересказываю, ни аскезирую: сам занимаю позицию объекта понятия себя текстом; формальное же философствование (как и религиозное, например, лой-оловское, созерцание) предполагает возможность усмотреть объект в трактовке (как бы узнать его или о нем по модели, описанию, логическому выводу и т.п.). Хотя в теории это никогда и не делается материально (рисуя круг на доске, мы созерцаем не частицы грифеля, а идеальное представление в уме), однако наобъектная направленность связывает теоре­тическое мышление с необязательным (сопутственным) для его развития натуральным «образцом». Философия понятия, самой своей претензией на научность, на способность схва­тывания умственным инструментарием содержательной сути вещи, натуралистична уже не в ориентации, а в принципе: на самом деле, она никогда и ничего не схватывает, а просто живет ... хватанием. Для поддержания ее метода безразлично, что никогда ничего не хватается: ведь метод на то, чтобы охватывать, а не на всякий случай. Модальная методология не представляет и не схватывает, но ее могут освещать с разных сторон света понимания, в том числе понятийный и теоретический. (...)
Ты спросил, как мыслю я в модальной методологии собственное существование. Видимо, ты имел в виду проч­ный мир, существующий помимо продуцируемой модальной методологией суммы метафизик. Как будто забыв на мгно­вение самую суть дела, сойдя с круга, ты этим вопросом противопоставил модальному взгляду — «прежний мир», мир формы и содержания, действительность безусловную либо проблематичную. Но, возвратившись к модальному взгляду, ты и сам поймешь, что помимо суммы метафизик ... лишь то, о чем «я не думаю», то есть абсурд, круглый квадрат, или, что то же, твой вопрос, который, конечно, не ко мне.
Это вопрос тем, кто станет предоставлять мне место для существования. Буду ли я брахманом в царстве знания или же тихим «идиотом» — зависит от «них»... То есть, от «их» спроса на меня, от «их» предложения мне.
Я потому обратил давеча твое внимание на «Логику» Гегеля, что там, в своем месте, приведена сносная натурфи­лософская модель этого существования. Эта ткань, каждая нить которой находится там, где находится иная. Это касто­вое общество. Я существую, стало быть, во всех специальных
70
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
71
рефлексиях по поводу меня у «иных». То есть существую в их конкретных небываниях мною.
Нить модальной методологии пролегла в том, что она, быть может, впервые сознательно и намерено, обращена не к версиям «действительности» как безусловно-природным и потому проблематичным для сознания, но к мышлениям, впечатанным в нее своими метафизиками и потому — типологическим. То есть место моего «существования» — не в местах рефлексий существований, но в тех перфекциях, которые я обязан придать обращенному ко мне мышлению, чтобы оно сделалось абсолютным, было лишено недостатков (для критической философии), проблем (для проективной психологии) и т. д.
В теоретико-проективном понимании модальная мето­дология — это модель «гомеомерий». (В чем как раз и убеждает место из Гегеля.) А ведь эта модель наиболее хороша для освобождения от субъективно-единичной «истин­ности», исторически и генетически связанной с ненужным здесь эмпиризмом. Ее эпистемологическая применимость не заметна ни у Анаксагора, ни у Гегеля, а видна у Раманунджи, второго, после Шанкары, великого индуист­ского философа, его удачливого оппонента, жившего в XI веке. На традиционном для индийской философии при­мере — анализе истинности в иллюзии — он отстаивает свою точку зрения. Принимая перламутр за серебро, мы отнюдь не ошибаемся, если придерживаться гомеомерной онтологии («все во всем», но в разных долях). Мы и ви­дим серебро, но в количестве, не составляющем товарной стоимости, как главной ценности серебра — так, чтобы сходить в лавку и обменять его на товары. Количество же, составляющее товарную стоимость, определяется структу­рой общественного сознания и, в конечном счете, типом культуры. (...) То есть эмпирико-психологическая проблема иллюзии — вовсе и не проблема в философски-эпистемо­логическом плане, требующая разрешения в истинность, а проблемой оказывается структура стоимости — ее норм, ее размерностей, согласия по ее поводу, выражения ее и т.п. — но только не истинности ее, поскольку вери­фикация здесь неприменима, ввиду обменного характера стоимости и, как минимум, дивидуации ее значения. (...) Поистине головоломный, гиперболический пируэт: от ана­лиза единичного, физиологического восприятия — к духу общего знания в плане культуры. Особенно если вспомнить,
что события происходят внутри индийской философии, где не было сознательно культивируемой традиции социальной мысли. А все дело в том, что самый мир был предва­рительно типологизированным мышлением (теоретическим!) именно так, что такой переход в сферу духа реализо­вался.
В каком смысле, если не природном, методологическая гомеомерия — модель? Развернутое решение — продуци­рование синтагматики в виде некоего текста. Продвигаясь в одном типе, ты не только должен антиципировать свое мыслительное поведение так, как если бы все узлы были развязаны и ты дошел до эсхатологического предела, но и совершить полное (рефлексивное!) обегание всех прочих типов: в терминологии, операциях, планировке процедур и т. п., то есть во всех элементах выделки мыслительной ткани. Лишь тогда ты снимешь парадигматику для себя, станешь вполне модален: ни разу не придется тебе приткнуться о землю образца — и ты будешь нестись в кругу чистой текстуальности, пользуясь свободой комментирования. (...) Ты не сообщаешь о своем отношении к высказываемо­му, а, напро!ив, в тебе нечто сказуемое относится, и ты, до тех пор пребывавший в абсурде безмодальности как субъект пустого логического класса, начинаешь напол­няться — но оттого ли, что в тебе лично опустошился Логос — несущественно в контексте метода, который не-личен.
Вот что, по сути, может означать фраза «занятие иссле­довательской позиции» в качестве методологемы. (...)
Сказанное не означает, что трудиться будут иные, а я — лишь констатировать. Я работаю в своей традиции — культивирую методологическое знание. Повторю вкратце ее основные положения, хотя речь уже о них шла выше.
(1) Западной философски-методологической традиции «нет» как «эсхатологоидной», то есть искусственной, завер­шенной в форме всеобщности, через особенность каждого единичного события, деятельности; «есть» — естественная активность («философствование», «методологизирование» и проч.), где «каждый может этим заняться», «начать все сыз­нова», будучи «свободен в обращении и выборе философской традиции», являясь «конструктивным черпальщиком анало­гий, возводимых в образцы», «независимым мыслителем» и т. п. Но все это — мнимо: не гарантировано от окаменения при прямой оглядке на ту традицию — Медузу, в которой,
72
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
как может оказаться, все это делалось, а не в рефлексии свободно-исторического разума.
(2)    Есть «Индия», где знание — профессионально, искусственно, «эсхатологично», где его культивирование — религия, где оно — стержень социальной структуры и осевой институт социальной организации.
(3)  Поэтому модальное понимание конкретных индий­ских традиций и школ знания может и должно транспози-роваться на «открытие» проблемы и «независимо решаемые задачи» нынешних философий, вплоть и впредь до вос­становления не по образцу, но по подобию социальной организации профессиональных интеллектуалов (этим как бы начинается новый «эон», новая «юга», после «пралаи небывания», но по подобию индийского «зона»: вот и мифологема). (...)
Хочу обратить внимание на одну странность модуль­ной схематики: в последней записи присутствуют все три возможных перехода типа О—Р, но два из них вверху, а один — внизу. Так же дело будет обстоять в любой схеме модализации, всегда — в той или иной форме — в ней будут присутствовать все три варианта линейных переходов. Что это значит? А то, что, с одной стороны, модифи­цирующееся сознание полно (в указанном смысле), а с другой — неполно, ибо в каждом модальном состоянии, отождествленном одним модулем, два модуса «вверху», а один — «внизу», а сознание переживает неполноту мо­дального выявления. Эта несамоцелостность разрешается таким способом, что образуется процесс, в котором со­знание пробегает все состояния, стремясь совместить в нем локальную неполноту с глобальной полнотой и тем самым реализовать свою потенциальную полноту, но для сознания в целом. Отсюда, мне думается, и вынужда­ющая сила модальной определенности, заставляющая нас мчаться вперед не зная отдыха — а он лишь в забвении модальной определенности: например, в предметности или обычности, или еще в чем. Усталость или лень — вот причина забвения модальной проблематики, когда она уже открыта.
Злословие не должно, однако, отвлечь внимания от того очевидного факта, что экзистенция в своей духовной основанности естествуется как спокойная, действенно неса-модвижная. По этой причине она модально равнодушна. Это спокойствие и свобода от деятельности столь же естественно
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
73
определяет ее, как и творческая насыщенность духовными ожиданиями. В верховной проекции это то, чем/кем был Бог до акта творения и кем остался во время и после него. Вопрос же состоит в том, чтобы выразить схематиче­ски условия этого состояния, а это будут объяснения того, почему святость исключает творчество. Дух в том самом и противоречив, что свобода и творчество исключаются свя­тостью и наоборот. Это предельная проблема для теории модальных преобразований. Ощутив ее смысл теоретическим сознанием, невольно обращаешься в обратную сторону: если кто модально рефлектирован и достиг состояния изощрен­ности и полноты, то в чем особенность его внутреннего человека, чем он свят, что за образы источаются из яркости и светлости его, кому они приображаются и что выражают, какой мир наполняет этот свет, холодный он или теплый, кого животворит... и наконец, все то же, но о темноте его и черности?
Этот стиль не био-графичен, а био-логичен. В нем кон­струируется сообщение, совпадающее с самоконструкцией автора, оно зрится в пространстве общения, модально те-матизированном. Отсюда и последний вопрос о святости, ибо ею личность живет по заданию. (...) Непонимание не ликвидируется, но искупается крестной жертвой (долг Слова).
(...) Итак, сделав круг, вернемся к нашим началам.
II*
Не люблю спать. (...) Видно, во сне есть нечто, мешаю­щее превращению его в привычку культурного человека.
Улегшись с чувством неестественной неловкости, думаю. Мир течет сквозь, и постепенно его существование переходит в бытие. Мир осмысливается, бытийствует, и в этом есть лишь одна беззаботная радость. (...)
Итак, перевожу сознание в бытие, занят этим. И так — до тех пор, пока потихоньку, само собой, утомление не смазывает все различия, и сон приходит, не услеженный мною. Сновидений не вижу почти никогда. (...) Наверное, сон — это творчество по замыслу (зачатию). Я не люблю
Д. Зильберман. Приближающие рассуждения между тремя лицами о модальной методологии и сумме метафизик // Архив Д. Зильбермана, 1.5.2, с 10-15.
BESiSSSSEl
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
75
74
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
творчества в его естестве неведомых первообразных, оно неприятно мне. Так же и сон. (...)
Но вот мысль: ведь не вечно же мне обдумывать мир. Я умру. Эта мысль подымает в душе ликование. Сознание собственной смерти, смертности — исток неискоренимой уверенности: раз я умру, раз не буду обдумывать мир далее, переводя его существование в бытие — значит, в тот миг произойдет с миром нечто такое, что далее он сумеет бытийствовать один, без меня.' А это значит, что в нем уже теперь есть нечто, не впустую осмысливаемое. И это нечто — то самое «все», которое необходимо оста­вить, как оно есть. И мои ночные обдумывания этом всем), и нелюбовь ко сну — не праздны. Они реальны.
(...)
Жизнь исполнена бытия. Душа полна радости. Это по­тому, что мир феноменален собственной силой реальности. Его удел — свобода, вне психологии и онтологии. Проявлен­ный мир («вьявахарика») сообщителен, трансцендентная ему реальность -«парамартхика» — засмысленна. Значит, я спокойно могу уснуть, утомленный, и завтра проснусь радостный. Эта мысль осветила, осенила сознание, и на губах появилась непроизвольная улыбка, как у ребенка, на которого во сне упал луч солнца.
Шести лет отроду меня очень заботили космические по­леты. Я изо всех сил желал содействовать их осуществлению (шел 1945-й год), постоянно думал о трудности этого дела. И задумал опыт: взять воробья (о том, что уместнее взять себя, я не подумал; но здесь, как я теперь знаю, был иной смысл, птица эта была — выносное из меня, «душа вон»). Подобраться к краю атмосферы. Именно: подобрать­ся, а не подлететь... Я очень живо представлял это: на корточках, поджав ноги и пригнув голову, чтобы не задеть края атмосферы. Высунуть руку с воробьем за атмосферу, как за кровлю крыши, подержать его там мгновение — и вобрать его вовнутрь, давая ему отдышаться. Затем посте­пенно удлинять срок пребывания воробья в космическом пространстве, пока он привыкнет вовсе не дышать. Тогда-то его можно будет использовать в космических полетах.
(...)
Способ моего рассуждения был не научный, хртя и имел форму постепенного эксперимента: он был скорее йогический. Главное в этом соображении — картина меня,
й питшвятапего nVKV С ВОООбьеМ
над поверхностью воздушного океана. А еще главное: дыхание казалось мне тягостно, научение жить безвоздушностью — блаженством. Здесь уж я воплощался в воробья, испытывал «бхогу» безвоздушного полета. Меня приподнимало: будто кто-то легко воздымал диафрагму; топорщились и кололись волосы на голове; я не замечал более дыхания и испытавал восторг; звенело в ушах, становилось тихо, мир расступался, и я возносился.
Девяти лет мне не хотелось ничего, все заполнилось одним: надо познавать. Я вообразил план познания в виде перевернутой ступенчатой пирамиды, начиная сверху, от середины основания. Расширялся на всю плоскость делав­шегося известным на этом уровне: это была астрономия. Ни малейшего сомнения в возможности актуального познания ее всей — не было. Затем мне надлежало спрыгнуть с получившейся плоскости пониже — и оказаться на уровне физики — тоже в срединной точке. Там — также рас­шириться; потом — опять скачок — и я на плоскости химии, и вновь расширяюсь. Затем я схожу на уровень биологии, узнаю ее... и на этом все кончалось. Это было самое низкое и самое легкое, доступное. Больше нечего было познавать. Ведь биология — это почти непосредственное, и без того известное, что-то очень близкое к наинижайшей точке «меня». Ни математики, ни психологии, ни философии с этикой и социологией для меня вовсе не существовало. Труднб поверить, какие усилия я предпринимал к познанию во всех перечисленных планах. В 3-м, 4-м классах школы старался вобрать сферическую астрономию, институтский курс биологии и т. п. А добра и зла не было кругом. Что бы это значило?
Выдумка, творчество, фантазия — все это искони ка­залось мне чем-то в высшей степени невозможным. (...) Всякий раз, когда мне предлагали что-либо придумать, найти оптимальное решение — я терялся. Потому что твердо знал: придумать ничего нельзя, уже все придумано. Не запрещено, а нельзя, естественно невозможно. (...) И, сколько я помню, никогда не строил гипотез. Я уже знал, это-о есть, и во вновь являющемся мгновении узнавал то, о чем знал, что оно есть и потому будет впредь. Ни разу не удивился. Красота природы не ощущалась как удивительное. И состо­яние здесь было не восторженное, а — исторженное («без меня»).
ssssss
76
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
ПРВДИСЛОВИЕ АВТОРА
77
Никогда не приставал к взрослым с вопросами. (...) Напротив, я как-то сразу пытался объяснять, уверять: «Вот это — есть». Внутри же я усердно и серьезно занимался не вопрошанием, а соотнесением фрагметов известного, деловитым складыванием разных вещей, более или менее ломких.
Помню чуть ли не единственный факт своей назойливо­сти. Мне исполнилось восемь лет. Пришли чужие, взрослые люди. И я, очень надсадно, дергая всех, громко крича (!), просил обратить внимание, какой я хитрый: вот я здесь, по эту сторону стола, а теперь (я перебегал) — уже по ту. Непонятно, отчего я так разошелся. Но сама ситуация напол­нила меня каким-то восторгоазартом. (...) Мне это казалось гениальным. Позднее, в веданте, я узнал: пребывание в двух местах одновременно и есть абсолютная хитрость («духа»). Вот предел новизны.
(...) Мне трудно поверить в вытесняющие модели Фрейда: не могу отождествить в памяти ничего похожего.
В шесть лет я взял у жившей в нашем дворе девочки-ровесницы роскошное, старинное издание гофмановских «Сказок кота Мурра». Прочел — и без памяти... полюбил эту девочку. Вскоре она съехала с нашего двора. Я любил ее постоянно, не забывая ни на миг, очень стойко, но без всякой попытки увидеть. Любил девять лет, а потом встретил однажды — и перестал.
Когда я нес книгу домой, прижав к груди, била крупная дрожь, кололо в макушке и пояснице. Застилало дыхание, наворачивались слезы. Это было предвкушение узнавания. Что здесь вытеснялось, а что — вытесняло, трудно мне судить. (...)
А знание — как оконный переплет на полу в лунную ночь.
III*
Помнится, я несколько раз говорил Вам по разным пово­дам, что составляет предмет моего непреходящего изумления вот уже два года. Философия дожила, как говорится, до седых волос (если начать отсчитывать ее век от Платона), но до сих пор не удосужилась заняться самое собой. Как ни
перерывал я ее историю, не обнаружил ни единого намека на то, чтобы философы не только что занимались философией, но даже заикнулись о постановке подобной задачи.
Здесь обманчивое выражение: «занимались философией». Конечно, каждый философ по-своему занимается филосо­фией; но ни единый не занялся философией. То есть я переношу ударение с глагола на предметность. Нет пред­мета «занятия философией». Занимались моралью, обще­ством, государством, человеческой душой и поведением, физикой, биологией, богом и богословием, познанием, самими собой, наконец, но никогда — философией. По­трясающа сила этого стремления не быть «собой». По-человечески это так объяснимо. Скажем, вот я, в силу обстоятельств, интересных увлечений и предоставлявшихся возможностей занимался метеорологией и языкознанием, социологией и антропологией. Но тогда во мне жила и двигала мною неосознанная сила. Теперь, когда осозна­ние пришло, я не хочу и не могу заниматься ничем иным.
Также я Вам признавался, что до сих пор нахожусь под сильнейшим эмоциональным впечатлением от возможности модальной методологии, открывшейся мне в феврале 1972 года, и это затрудняет сообщительность. Но даже тогда, когда с большим или меньшим уроном мне удается донести суть замысла, это порождает некий испуг: не психологический, а, я бы сказал, онтологический (простите мне это, непонят­но что значащее, слово). Как хорошо однажды выразился Голов, «тебя, такого, попросту быть не может...» А ведь в этом зацепка для понимания. Напомню Вам, в чем подо­плека моей статьи о веданте. Языку предлагается заведомо невыполнимая задача: описать не поддающееся описанию (Брахмана). И потому-то, в крайнем напряжении, в по­пытках ее разрешения, язык, методично и последовательно, выдвигает в действие все эшелоны своих изобразительных средств. Замечательно, что это происходит естественно, по внутренней логике языка, хотя и с искусственной целью. Как роется крот, оставляя кротовьи кучи, так здесь строится «тело языка», в качестве побочного продукта философии языка.
Философия до сих пор бестелесна в этом смысле. Она существует лишь энергийно, как естественная деятельность. Но, увы, это существование насквозь иллюзорно и пере­менчиво. И, стыдно сказать, совершенно нерефлексивно.
' Письмо Ю. А. Леваде, 20 июня 1974 г. // Архив Д. Зильбермана, 5.1.1/3.
78
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
79
Если разобраться, философия еще меньше рефлексивна, чем какая-нибудь физика! В ее отношении к меняющимся пред-метностям вечно кроется какой-то языковой парадокс. Это очень видно даже из некоторых теологических спекуляций. У индийцев они чутче разработаны в языковом смысле, и по­тому я воспользуюсь их примерами. Анализируя отношения Шивы и Шакти, его супруги и энергии, индийцы пояс­няют, что «сила Шивы» — лишь отношение родительного падежа, т. е. субстантивен-то Шива, а Шакти — атрибутивна (у западных теологов мы встречаем параллельные рассу­ждения о «славе Божией», которая есть мир). Что же, в выражениях «философия математики/истории, социологии, естествознания, познания» и т.д., не встречаемся ли мы с тем же парадоксом? Где же «философия субстанции»? Где «философия философии»? Если даже она естественно невозможна, тем лучше: можно, наконец, построить «те­ло философии», отражающее ее собственное устройство, воздвигаемое в серии систематических попыток совершить несовершимое.
Давайте пройдемся по страничкам Седьмого послания Платона. Там (с. 543—544, т. 3 /2/ нового издания) воздвига­ется пятиуровневая схема познания: имя — определение — изображение — знание — понимание. Ничто не меша­ет рассматривать эти ступени как процесс восхождения от абстрактного к конкретному. Первый уровень — одни раз­говоры (коммуникация), пятый — овеществление, и полная некоммуникабельность (мудрец нем, как камень). Но есть ли это здание — философское тело?
Отнюдь. В нем нет рефлексии.
В том же письме Платон называет философию «необхо­димым» (хотя и не для всех, но лишь для тех, кто избран для философии, для тех, кому она необходима). Простите за тавтологию, необходимое — это то, что не может быть обойдено или подменено.
Но та же схема познания была впоследствии заимство­вана наукой (я опущу детали отождествления, что есть что в процессе научного познания и в этой схеме). Вы­ходит, философия не была необходима? раз ее обошли? и превзошли? (Тут обычно является досужий историк и разъясняет, что философия — этап в развитии духа или знания, что она была в нерасчлененности, а затем пришла наука с расчлененностью, и т. п.) Но тут вторгается троякий парадокс.
1.   Если философия была не-необходима (по уровню реального ее понимания, то есть по пятому у Платона, то и ее «тело» иллюзорно. И наука, позаимствовав лож­ную схему, не может с ее помощью прийти к истине, а может еще глубже погрязнуть в ложном. В каком же смысле наука пришла тогда на смену философии? Тоже в ложном. Выходит, что не только философской пред­метности до сих пор нет, но и вообще никакой (т.е. Шакти атрибутивна по отношению к псевдо-субстантив-ному Шиве: это как сон во сне или тень от волны на тени волны). Выходит, философия все-таки осталась не­замещенной, но в каком-то фантомном смысле. И все «историческое» объяснение летит к черту... Но если принять истинным ложность утверждения Платона о необходимости философии! Вот так круг... Поздравляю. Методологическая майя.
2.  Но если философия — необходима, то факт заимство­вания схемы познания наукой — свидетельство того, что эта схема — лишь «астральное», а не реальное тело философии и вообще, что познание — дело науки, а не философии! Тоже здорово: философия упорно занимается не своим делом вот уже третье тысячелетие и не имеет понятия о своем!
3.  Но позвольте: на каком внутрисхемном уровне мы вели два предыдущих рассуждения (я имею в виду ту же схему Платона)? Конечно, на первом: на уровне имен. Выходит, и вся эта приятная болтовня была ни к чему, и самое заимствование парадигмы познания было номинальным. Здорово же мы кружимся во мнимостях.
Да, но зато мы исподволь исчерпали все альтернативы. И остались при необходимости для философии вернуться на круги своя. Но обогащенные пониманием: не превращать познание естества философии в естествознание.
Но пока мы не можем двинуться с места, не имея точки опоры вовне (как Архимед не мог перевернуть Землю). Быть может, безотчетное стремление философии «не быть самой собою» и есть желание найти такую точку в замещенной позиции?
Совершим паломничество во все ту же баснословную и очень пригодящуюся Индию. Шесть систем индуистской философии образуют брачные пары. Подобно эндогамной касте, делящейся на две брачующиеся субкасты, системы организационно самооформлены, но живут-то ради друг друга, а не ради решаемых ими «проблем».
т.^-^-^п~х1тч;и'г&ы-"М-х-^^а-ГЖ#11>*1Га''Жкч?.Я:*
80
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
81
Чудесный пример: супружеская пара ньяя (формальная логика) — вайшешика (эмпиризм). Я привожу его с дидак­тической целью, чтобы показать, как нужно и как трудно во всей этой задаче просто сменить нашу интенцию к пониманию сути философии.
Если взглянуть на вайшешику с точки зрения «откры­той вселенной», то есть расколдованного мира науки и природы — ничего особенного. Довольно систематическая натурфилософия, с развитыми подсобными субдисциплина­ми. Строят модели атома. Ставят проблемы его делимости. В ходе их решения формулируют принцип неопределенности и выносят его за скобки как один из фундаментальных принципов устройства действительной вселенной. Как во всякой развитой системе знания, наталкиваются на проблему «целого-части». Разрабатывают ее в системе категорий «внеш­него-внутреннего». Формулируют понятия целесообразности, цели, образца, простоты. Словом, вырисовывается нечто, напоминающее в общих чертах нынешний «системный под­ход». И так в ряде других вопросов. Ничего удивительного и поучительного. Эмпиризм и протонаука. И ведь все их проблемы сперва были промуссированы на Западе, а затем переоткрыты в Индии, а не наоборот. Так что поучиться здесь нечему.
Но не кажется ли нам все это? Нет ли здесь накладки на­ших интересов, наших злободневностей, нашего понимания? и что за радость от такого универсализма: что в Греции, что в Европе, что в Индии?
Подлинно ли вайшешика ориентирована на «открытую эмпирическую вселенную»? Имеет ли она в виду познание, моделирование, объяснение природной действительности?
В чем смысл ее альянса с ньяей? Только ли в разделении труда?
С внутренней, а не с внешне-открытой позиции все эмпирические примеры вайшешики «нужны» для культиви­рования чисто логического формализма ньяи. Устройство атома как повод для системы логических операций. Отноше­ние целого-части — как материал для теории рефлексивных отношений. И наоборот.
Достаточно ли я внятен? Ведь приобретение подобного «внутреннего» взгляда на ньяю-вайшешику не прибавляет ни грана к нашему знанию об этих системах, взятых порознь. Все так же можно писать книги об атомистической теории вайшешики, можно осуществлять исследования по теории
I
операции в ньяе. Это будут научные работы. Но ведь филосо­фия — не познание. Ведь, по сути, у семейства индуистских систем, взятых суммарно, нет никаких внешних проблем и обязательств. Они существуют в силу чистой необходимости друг для друга. Так мы наблюдаем набор замкнутых, или абсолютных философий, что кажется невероятным запад­ному уму. Стало быть, здесь можно строить «философское тело».
Остальные две пары в индийской «сумме» суть: веданта (методолог) — миманса (методист), санкхья («теоретик») — йога («практик»). Как я уже указывал, они исчерпывают весь набор модальных альтернатив (сумма с полной внутренней рефлексией).
N_________V_________I_________N_________I_________V
теоретик логик методолог методист эмпирик практик
(обоснование этих отождествлений я приводил в другом месте).
Когда на Западе познакомились с адвайтой, ее нашли страшной (Шопенгауэр первым ужаснулся — и все же признал ее «отрадой своей жизни и утешением в смерти»).
И я понимаю, почему такое отталкивание встречают мои рассуждения. Из короткого опыта здесь я выношу тот же вывод: понятно в принципе и даже потрясающе (амери­канцы любят преувеличивать эмоции), но пугающе. Этот подход не рассчитан на то, чтобы привлекать. Но филосо­фия вообще не привлекательна. Выражаясь топологически, философия — то место, из которого хорошо разбредаться кто куда, но где трудно пребывать. Недаром Платон называл ее уделом немногих избранных. Но в предлагаемом здесь за­вершении избранность неизбежно должна ограничится мною самим.
Однако я здесь ненамеренно сгустил краски. На самом деле, модальная методология дает беспредельную, и, главное, доселе не вкушенную перспективу свободы. Это при своей замкнутости (нечто вроде вселенского эффекта в физическом релятивизме). Дело, вкратце, вот в чем.
Всякая концепция, претендующая на абсолютность, при­бегает к концепции «двойного знания». Так обстоит дело, например, в адвайте, в буддийских философиях, в диалек­тическом материализме, в теории деятельности. Но всюду эта концепция фигурирует натурально. Например, в мисти­ческих философиях абсолютность откровения (из безличного
82
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
83
источника, либо от существа) противополагается опыту здра­вого смысла. В эмпирических философиях знание идей — чувственному опыту. Даже структура науки, с оппозицией теории и эксперимента, наследует ту же парадигму. Свя­зующим звеном, посредником оказывается умозаключение по аналогии. Я, кажется, объяснял Вам мой интерес к индийским теориям аналогии. Пожалуй, только в Приложе­нии ко второму изданию «Структуры научных революций» Т. Куна нашел я нечто подобное. Согласно индийцам, есть независимый источник познания со- слов эксперта либо авторитета (вербальное знание) — неважно, священ­ного или нет. Оно — источник «парадигмы» для нашего умозрения. Есть также независимый источник знания — чувственное восприятие. Например, эксперт-лесник говорит нам, что в лесах водится животное, именуемое гавайей, с такими и такими-то признаками, похожее на корову. Мы проходим лесом. Видим: что-то шевелится за кустом, ка­кая-то материальная масса. И вдруг мы произносим: «Ба! Да это — гавайя!» Так нам открылось новое знание, пу­тем умозаключения по аналогии, причем этот источник, если строго разобраться, независим от первых двух. Тут возникает много побочных проблем логической семантики, универсалий и т.п., которые я опускаю. Можно считать «абсолютным» знанием чувственное восприятие, а вербаль­ное — конвенцией. Получится эмпиризм (с ответвлениями в сциентизм и т.п.). Можно — наоборот (платоновский идеализм). Можно оба считать абсолютными, а аналогию — относительной. Но все это, повторяю, в плане натурального опыта.
Приблизимся к нашей схеме. В адвайте и буддизме есть теория «двойного знания». Но, конечно, в адвайте ее абсолют Брахмана — «абсолютен», а все прочее — отно­сительно (включая, в частности, и абсолют буддизма). В буддизме — наоборот. Так вот, в модальной методологии та из систем, которая в данной позиции предоставляет нам свою перспективу — будет абсолютной, а все прочие — трансактивными, т.е. конвенциональными. Вот и получа­ется архимедова «точка опоры». Опершись на ньяю, мы можем рассматривать концепции вайшешики как если бы натуральные объекты опыта. Вот это и есть идея: квази­натурализации и даже, если угодно, бихевиоризации мыш­ления. Это уже — не праздное верчение, как белки в колесе, в шести модальных оппозициях. Это — непочатый
край работы по преображению философского наслоения в строительный материал для философии. Пожалуй, моя трудность сейчас — в колоссальном перепроизводстве идей для философии. Стоит взять любой философский текст — и из него высматривается вся грядущая вселенная. Свобо­да здесь огромная. Ведь я не связан более одним лишь физическим миром. И я уверен в полнейшей осуществи­мости великого схоластического синтеза. Причем если, к примеру, средневековый синтез делался на обязующей на­туральной основе теологии, то здесь идет строительство без каких-либо внешних обязательств. Это волшебное чувство: прикасаешься к пеплу, и он от прикосновения вспыхивает алмазом.
Да, но не будет ли абсолютное и полное одиночество и непонятность расплатой за столь полную свободу,
Не думаю. Ведь предметная самозамкнутость не значит физической изоляции. И вот так порождаемые парадигмы можно беспрепятственно использовать по старому назна­чению. А здесь, напротив, полное доверие к «другому»: «другой» — не ад, а доверенный, которому ты препоручаешь те проблемы, которые сам, по «натуральным» свойствам своей метафизики, разрешить не в состоянии. Например, адвайта, с ее концепцией абсолютного, не связанного с материалом умозрения, пользуется красивой аналогией рас­крывающегося и закрывающегося лотоса. С рассветом лотос раскрывает лепестки, в сумерках их закрывает. Но это — все тот же лотос, в раскрытое™ и закрытости (что может подтвердить сторонний и постоянный наблюдатель этого лотоса). Раскрытие — эволюция космоса, раскрытие взо­ра, умозрение. Как взгляд на мир «изнутри». Поскольку во взоре нет натурального, он — чистое знание, то все внешнеее существует вещно, в силу чистой необходимости. Лотосный взор нормативно предписывает миру быть. Взор из лотоса существует в аподиктической модальности знания, как сущее, а все зримое — в деонтической модальности долженствующего быть. Конечно, любой ученик заметит недостатки этой аналогии: они на поверхности (проблемы развития, времени, иллюзии и т.п.). Но недостатки можно отдать на откуп ... буддизму, с его базисной аналогией «тени от волны на тени волны». Любопытно, что устроенность буддизма как метафизики релятивна и может быть замечена в натуральном смысле с «лотосной» точки зрения: так, само проектируемое на экран изображение не может постичь про-
84
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
ецирующего его киноапарата и пленки, но кинооператор это видит. Парадокс же «вечного зрителя» отлично объясняется буддийской аналогией, несущей ответственность за абсурд идеи зрения.
Точно также, любую прикладную парадигму можно подвергнуть полной внутренней рефлексии, с целью, как говорил Виттгенштейн, «оставить все как есть»...
Глава первая
ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ
КАК ЭПИСТЕМОЛОГИЧЕСКИЕ
ДИСЦИПЛИНЫ
Я исследую не философии индуиз­ма, а методологию того, как они должны изучаться.
1. Наука философий (наука о философиях)
Поскольку название этой главы может показаться экзо­тическим, а ее предмет (по крайней мере в приведенной формулировке) — не умещающимся в рамках истории и философии науки, моей исходной интенцией будет демон­страция того, каким образом и почему все это подпадает под юрисдикцию философии науки.
Для обоснования этого положения потребуется кон­кретный материал, в качестве которого я намереваюсь использовать философские концепции индуизма. Намере­ние использовать материал этих концепций — отнюдь не единственная причина того, что предмет моего исследования рассматривается в материальном аспекте. В ходе всего ис­следования я буду стремиться удерживаться на таком уровне конкретизации, который не позволит моей мысли удаляться в абстрактные сферы, не имеющие материальных корреля­тов. Я считаю необходимым прояснить мои намерения с самого начала, дабы облегчить читателю следование логике аргументации.
86
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
1, НАУКА ФИЛОСОФИЙ (НАУКА О ФИЛОСОФИЯХ)
87
Материал индийской классической философии в наи­большей степени подходит для универсального и весьма радикального проекта реформирования самой идеи филосо­фии, предлагаемого здесь. Цель этого проекта — представить философию как объект новой науки, науки философий, или науки о философиях. Исходным условием такой науки представляется создание категориальной системы, в рамках которой можно будет затем разворачивать анализ ее пред-метностей. Эти два процесса, однако, не столь разведены во времени, как может показаться на первый взгляд, посколь­ку категориальная система, необходимая для конкретного анализа, уже существует — в виде шести классических индийских философий, рефлексий мысли.
Darsana, что значит «рефлексия», «отражение (в зеркале)», «спекуляция» (от латинского speculum = «зеркало»), есть стандартное техническое понятие санскрита, используемое для обозначения философских систем. Каждая из шести даршан представлена здесь как неотъемлимый элемент той категориальной системы, посредством которой и становится возможным представить философию как объект исследования науки о философиях.
Следует заметить, что подобные проблемы еще никогда не формулировались прежде; более того, их существование даже не предполагалось. И дело здесь не столько в прозорли­вости автора данных строк, сколько в том, что исследование данной предметности впервые становится возможным толь­ко сейчас. Два разнонаправленных процеса характерны для взаимоотношений философии и науки в наше время: стрем­ление философии быть некоторым образом «научной» и интеграция науки в систему культуры. Это приводит, с одной стороны, к поглощению, по крайней мере частично, философии наукой и, с другой стороны, появлению наук «второго порядка», изучающих культурные эффекты нау­ки, равно как и других систем деятельности, обладающих нормативной организацией (примером такой науки второго порядка является культурная антропология). Вполне резонно в этой связи поставить вопрос о создании особой науки «второго порядка», объектом которой будет философия.
Абстрактно говоря, философия не нуждается в предста­влении ее «квази-наукой», для того, чтобы подобная наука была создана. Объект исследования философии вовсе не должен быть «научным». В этом смысле разворачиваемая здесь идея не имеет ничего общего с гуссерлевским про-
ектом развития философии как «строгой науки». Изучение алхимии, например, может быть научным, хотя алхимия и не есть наука сама по себе — в том случае, если будут соблюдаться нормативные критерии научного исследования. Нет нужды поэтому представлять в ходе реализации моего проекта индийские или западные философии некоторыми «научными системами», равно как и предпринимать их явно искусственную интерпретацию в рамках эпистемологической организации деятельности, именуемой «наукой».
Возможность создания науки о философиях становится реальной только при условии обоснования, что философия обладает (или обладала) своей собственной «реальностью», присущей только ей предметностью, с независимым онто­логическим статусом и метафизическим приоритетом. То есть, как раз тем, в обладании чем ей всегда отказывал позитивизм. Поэтому начать представляется необходимым с анализа как раз этого вопроса — о независимой пред­метности философии, которая может затем стать предметом «научного» рассмотрения. Это позволит инициировать новый философский синтез, с целевой установкой, которая никогда прежде не задавалась в философии (хотя и следует из всего уже сказанного здесь): а именно, что история философии отнюдь не завершена — напротив, ее истинная история еще и не начиналась.
Однако почему в качестве материала для этого устремлен­ного в будущее исследования избирается столь отдаленная и некоторым образом мистическая культурная почва древней Индии? Почему я предлагаю читателю окунуться в мир незна­комых традиций спекулятивной мысли, вместо того, чтобы работать в привычном материале западной философии?
Ответ здесь достаточно прост: потому что я доподлинно знаю, что необходимый материал может быть найден только в Индии. Ведь даже древнегреческая философская мысль, в апогее ее славы, не сумела достичь того состояния, ко­торое стало традиционным для философии в классической индийской цивилизации — статуса системы культуры./Если попытаться взглянуть на любую известную в истории чело­вечества культуру с точки зрения того положения, которое занимала в ней философия, то практически любая из них может быть охарактеризована с позиций господства иньщ нефилософских форм интеллектуальной деятельности — лю­бая, кроме классической индийской. В Индии философия являлась наиболее существенной частью ее культурного на-
88
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
1. НАУКА ФИЛОСОФИЙ (НАУКА О ФИЛОСОФИЯХ)
следия, интеллектуальным эквивалентом всей цивилизации. Философская деятельность здесь была организована как осо­бая форма материального производства смыслов культуры, жизненно важных для воспроизводства всей социальной системы индуизма. Формулируя то же в терминах науки, можно назвать философию уникальным системообразующим фактором индийской цивилизации.
Системообразующая роль индийской философии заметна уже во внешних признаках, например, в том, как вы­глядят ее тексты, особенно первичные, так называемые «корневые» тексты (sutras) различных школ индийской спе-кулятивной мысли. Композиция их даже не-профессионалу покажется далекой от традиционной литературной продук­ции такого сорта, производимой на Западе. Индийские философские тексты напоминают скорее сборники техни­ческих инструкций для весьма странной производственной деятельности. Интенция этой деятельности, как то постоян­но подчеркивается в данных текстах, — создание некоторой формы объективной реальности. Предметность индийской философии, таким образом, — не мыслительные образы, присутствующие в реалияхчеловеческого существования, а сама действительность его. Эта действительность, однако, не имеет физической природы, а природа ее вторична. Пред­метность индийских философий принадлежит миру natura secunda, сконструированному, техническому миру социаль­ной природы. Индийские философские системы не только конституируют этот мир, но конституируются им, "иначе — объективируются сами, достигая той степени культурной автономии и очевидности, которая и дает им статус куль­турного артефакта. Таким образом, они не воспринимаются как технические инструкции. Благодаря своему уникальному культурному статусу они становятся даже более «веществен­ными», нежели мир физической природы.
Убедительным свидетельством того, что предметность ин­дийских философий конституирует объективную реальность sui generis, является их независимость от условий и средств индивидуальной познавательной деятельности, по крайней мере, в той мере, в какой они считаются связанными в западной философии. Достаточно сослаться на оценку Гегелем понятия как продукта спекулятивного мышления, никоим образом не зависящего от sensibilia и не сводимого к объектам перцепции — оценку, показавшуюся многим скандальной. В нашем случае способность индивидуального
познания объектов перцепции ставится в зависимость от сконструированной философией же natura prima, имеющей уже не просто философский, а в некотором роде природный характер.
Индийские даршаны ни в коем случае не обязаны своим происхождением той «естественной человеческой любозна­тельности», «способности удивляться» (taumazein), которая лежала у истоков греческой философии. Это обстоятельство, возможно, не покажется удивительным европоцентристскому наблюдателю. Труднее, пожалуй, ему будет согласиться с | утверждением, что философия в Индии не возникла из религии или теологии — ведь такая интерпретация противо­речит широко распространенным на Западе представлениям об индийской философии как насквозь религиозной. И тем не менее, индийская философия не религиозна не только в . .плане своего происхождения, но и своей сущности и пред­назначения. Здесь, конечно, не оспаривается тот факт, что индийские философы были религиозны. Эта религиозность характеризовала, однако, лишь их персональную, но никак не профессиональную активность. Подробный анализ этой проблемы будет предпринят позже, пока же представляет­ся достаточным зафиксировать, что индийская философия никоим образом не есть квази-теология.
Индийская философия не была также и некоторым до­полнением к науке — ни в смысле современной философии науки, аналитической философии или философии языка, ни в значении «прото-науки», часто предполагаемом относи­тельно традиционной философии, в которой действительно содержатся определенные элементы формирующегося на­учного знания. Это можно утверждать скорее о древней китайской философии, но никак не об индийской филосо­фии. Хотя некоторые эеленты научного прото-знания при желании могут быть найдены и в индийской философии, эти научные «семена» никак не проросли в ней.
Единственное, что действительно характеризует индий­скую философию в этой связи, это ее социологическая редукция. Практически невозможно игнорировать ту вну­треннюю интеграцию, которая существовала между индий­ской философией и кастовой системой индийского общества. Эта интеграция может получить иное толкование с позиций разрабатываемой здесь науки о философиях, хотя необхо­димо сразу же оговориться, что она ни в коей мере не будет пониматься как редукция структуры философского со-
90
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ.
1. НАУКА ФИЛОСОФИЙ (НАУКА О ФИЛОСОФИЯХ)
знания к кастовому строю индийского общества. Напротив, генетический смысл развития индийской социальной органи-
зации представляется зависимым от структуры философской
активности этой культуры.
На первый взгляд, все это выглядит безнадежно иде­алистическим. Как, на самом деле, философию, весьма незначительную часть всего социального целого, можно представить ответственной за благополучие всего этого це­лого, более того, генерирующей основания социума как такового?
Такой подход, однако, не показался бы странным не­которым исследователям, например Максу Веберу, который рассматривал индийскую цивилизацию как продукт не­устанной деятельности многих поколений профессиональных интеллектуалов, брахманов — жрецов и философов. Его
подход осмыслен, только если воспринимается буквально:
конструктивная работа философов была направлена на обще­ство, не на философию саму по себе, хотя то, чем брахманы занимались, вне всякого сомнения являлось философией.
Возможность подобного представления обусловливается природой социального организма, каковая, в отличие от при­роды биологического организма, двойственна, т. е. состоит из материальных и идеальных процессов, и потому исторична. В рамках этой исторической целостности взаимовлияние про­цессуальных типов представляется возможным, по крайней мере теоретически. Вопрос теперь в том, происходит ли это на самом деле.
Начать ответ на этот вопрос целесообразно простой иллюстрацией, предложенной еще Аристотелем и развитой впоследствии Гегелем и Марксом.
Треугольник является простейшей и одновременно пер­вой в ряду геометрических фигур, как логически, так и генетически. Эта фигура первична в логическом смысле, потому что «двуугольник» представляет собой противоречие в определении; она первична генетически в том смысле, что все остальные геометрические фигуры выводятся из нее, констру­ируются на основе треугольника. Для того, следовательно, чтобы уловить смысл геометрического мышления, необхо­димы две перспективы: формально-логическая возможность и генетическая реализуемость. Обе они присутствуют только в треугольнике, точнее, их нет в тех конструктах, которые проще треугольника, например, в точке или линии. Следова­тельно, только треугольник может рассматриваться в качестве
первоначальной геометрической фигуры, исходя из которой можно уловить смысл геометрического мышления; треуголь­ник есть, таким образом, исходная «материальная» единица этого типа мышления, «клеточка» его. Такие «клетки» могут быть обнаружены в любом сформировавшемся типе мыш­ления, даже в философии, независимо от того, насколько сложной является сфера развертывания этого мыслительного типа.
Многие антропологи, специализирующиеся на древней индийской цивилизации, принимают за данное (хотя обычно и не разъясняют, почему), что основополагающие принципы и структуры этой цивилизации сложнее, чем соответствую­щие принципы и структуры западноевропейской культуры («иерархия» против «эгалитаризма», «коллективизм» против «индивидуализма»). Индуистское общество характеризуется значительно большим потенциалом дифференциации, чем даже современные западные культуры. Как ни парадоксаль­ным покажется такое утверждение, его можно доказать. Со­циальные черты индийской цивилизации явно производны, вторичны: их матрицей являются индийские философские системы. Важно подчеркнуть, что, оказывая подобное ма­тричное воздействие, сами индийские философии автоном­ны: они не определяются никакими «экстра-философскими» факторами, а зависят;, исключительно друг от друга. Развора­чивающаяся в них философская активность может поэтому быть проинтерпретирована как praxis sui generis, направлен­ный исключительно на воспроизводство каждой из этих систем посредством репродукции их всех. Таково «генетичес­кое» свойство индийских философских систем, объясняющее их формальные (т.е. логически прослеживаемые) особенно­сти и способность материально (исторически-фиксируемо) влиять на организацию индийского общества как такового.
Необходимо отметить здесь два существенных обстоя­тельства.
1. Три тысячи лет «писанной» истории индийской фи­лософии сами по себе предоставляют уникальный материал, к которому, вне всякого сомнения, применимы и логичес­кий, и исторический методы анализа. Индийская философия обладает уникальной предметностью, принадлежащей одно­временно к обеим полярностям категориальной оппозиции «природное/социальное». Как praxis sui generis, она природ-на. Однако как «культурная вещь», как объект вторичной рефлексии, она искусственна, социальна. Упомянутая слож-
92
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
2. МЕХАНИЗМ ОРГАНИЗАЦИИ
93
ность базисных структур индийского общества должна быть проанализирована и логически, и исторически, причем вся­кий раз — в зависимости от соответствующих философских структур. В контексте всего анализа должно удерживаться единство и различие логического и исторического; соответ­ственно, оно должно также присутствовать при рассмотрении
предполагаемой синтетической констукции философии как
объекта науки о философиях.
2. Обращение к конечным результатам развития фи-лософии в Индии представляется намного более важным, ем анализ истоков этой философии. Более того, именно результаты дают ключ к пониманию истоков. Мой под­ход к толкованию индийской философии может поэтому быть назван скорее «эсхатологическим», нежели «археоло­гическим». То, что я предлагаю, не есть реконструкция истории философии. Выбор метода, никоим образом не субъективируя мой подход, позволяет материализовать ин­тенции, заявленные вначале, — работать в предметностях того типа философского мышления, который всегда уже «завершен», «эсхатологичен». В то же самое время, мой метод не только соответствует избранному материалу, но и облегчает возможности его реконструкции. Это объясняется тем, что в индийской философии весьма значительно число более поздних текстов, написанных, однако, на прежнюю, «древнюю» тематику. Это вынуждает исследователя интерпре­тировать данную философию как «продолжающийся текст» и делает неприемлемой структуралистскую практику приме­нения «текстуальной модели» объяснения, сформированной абстрактно, без учета исторических свидетельств текстов. Структурализм представляет историю как «псевдо-историю», как простую логическую возможность и символический кор­релят применяемой логической процедуры (т.е. «историю как понятие»). Он не работает с реальным историческим процессом, объективно независимым от схемы его интерпре­тации.
Поскольку исходным для представленного здесь анали­за являются материальные компоненты реальных текстов, история индийской философии будет прослежена еще и как серия знаков, или индикаторов, посредством которых фило­софская деятельность становится возможной в ее реализации и восприятии. Еще одно размежевание со структурализмом представляется необходимым в этой связи. Хотя результаты философской деятельности действительно рассматриваются
здесь через последовательно продолжающуюся серию текстов, это не значит, что сама философская активность понимается «текстоподобно» (с возможностью рассмотрения ее через про­тивопоставление «глубинных» и «поверхностных структур», «элементарных текстовых единиц» и «тотальности текстопо-добной культуры», «уровня смысла» и «уровня выражения», функциональное отношение «означаемого/означающего» и тому подобных структуралистских конструктов).
Моя процедура, как уже отмечалось, не есть ни «ар­хеология познания», ни «семантическая реконструкция», и как таковая, она не должна рассматриваться через приз­му оппозиции «синхронии/диахронии». Мой метод можно назвать «пре-конструированием», в котором будущее предпо­лагается объясняющим прошлое, ибо прошлое определяется как эксплицируемое только в свете его будущих эволюции. Структурный «дизайн» индийских философий отнюдь не подвергается забвению при таком подходе, однако и не интерпретируется при помощи «глубинных структур». Объ­яснить прошлое будущим — как генетически относящимся к этому вполне определенному, особенному прошлому, есть единственно реальная логика экспликации, в которой сущность того, что объясняется, так же принимается во внимание. Это значит, что анализируемый материал предста­вляется как генерируемый неким конкретным механизмом, который начал работать в прошлом, но который реализует свой потенциал только в относительном будущем (отно­сительном в том смысле, что оно располагается всегда впереди объясняемого феномена). Именно в этом «будущем моменте» проявляется сущность объясняемого компонента «прошлого». И, наконец, мой метод не структуралистичен по той причине, что он работает с реальными фактора­ми и силами, обнаруживаемыми в конкретной истории. Применяемый здесь метод может быть определен как разно­видность «генетической эпистемологии», как исследование, обращающееся к таким структурам, которые конституируют себя как структуры в конкретном содержании исторического процесса.
2. Механизм организации
Анализ сил, участвовавших в производстве индийских даршан, делает достаточно очевидным тот факт, что дар-шаны построены по одному и тому же композиционному
94
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
2. МЙХАНИЗМ ОРГАНИЗАЦИИ
принципу и произведены одним и тем же механизмом. СтруктурнТНм- Принципом их является Веда, механизмом — йога. И если структурный принцип есть то, что делает уникальной системой только индийские дарщаны (так на­зываемые «неортодоксальные» системы индийской мысли, nastika, такие как буддизм, джайнизм и т.п., основываются на иных структурных принципах, хотя и разделяют алгоритм построения), то механизм, по строгом рассмотрении, пред­ставляется универсальным не только для всей индийской цивилизации (как основанной на идеологии индуизма), но jj,_ для тех исследователей, которые работают в парадигме со­временной научной культуры Запада. Поскольку именно этот механизм генерирует предметность нашего анализа, я начну с него (хотя в ходе рассмотрения выявятся дополнительные причины подобного приоритета).
Все наслышаны о йоге как особом механизме менталь­ных и физических упражнений, несомненно индийского происхождения, в том его виде, который оказался инкор­порированным в современную «поп-культуру» Запада. Но очень немногие знают, что йога есть также название систе­матического метода мышления, очень похожего по типу на тот, который применяется в современной науке со времен Галилея. То, что роднит эти две разновидности мышления, есть полагаемое каждым из них различие, по типу, кото­рой отделил науку не только от донаучных наблюдений, но также и от метода философствования (в западном его понимании) — в противовес тому факту, что большинство современных западных философов, еще со времен Декарта, пытались нивелировать это различие, вместо того чтобы артикулировать его. Например, аналитическая геометрия Декарта, вместе с физикой Галилея, несомненно предста­вляла собой интуитивно найденную стратегию представления природы в виде «математической Вселенной». Но его не до конца продуманное решение применить тот же самый метод к презентации мышления завершилось неудачей и привело западную философию к кризису. Эта неудача бы­ла вызвана смешением двух различных типов идеализации, используемых при презентации, в качестве объектов позна­ния, познаваемого объекта и самого познающего мышления (особенно в форме метода).
В рамках йоги разделение этих типов идеализации осу­ществляется вплоть до обоснования их антиномической полярности. Теперь понятно, почему нет нужды «онаучи-
вать» индийские даршаны — будучи сформированы йогой, они должны быть типологически ближе к науке (хотя тре­буется уточнение, к какой именно), чем к философий в ее западном толковании, как в смысле внутренней организации каждой из них, так и в аспекте их связей друг с другом. Это частично объясняет, почему довольно большое число запад­ных исследователей испытывает затруднения с отнесением даршан к философии.
Методологическая близость йоги и современной науки достаточно легко демонстрируется, например, методом сим­волического конструирования, используемого в современной физике. Впервые введенный в западно-европейской культу­ре Галилеем, этот метод практически идентичен тому, что известно в йоге, по крайней мере еще в 6 в. до н„э., как стратегия «дивидуального конструирования» (vicalpa).
Когда Галилей приступил к своим экспериментам, раз­личие между ускоряющимися движениями и движениями с постоянной скоростью было давно и хорошо известно. Но метод сопоставления эмпирически фиксируемых примеров таких типов движения не улавливал разницы между по­нятиями этих типов. Применяемый здесь метод подходил только для движений второго типа; по этой причине Га­лилей столкнулся с противоречием, как только попытался применить его к движениям первого типа. Это противоре­чие, однако, осталось незамеченным, из-за несовершенства измерительных приборов, использовавшихся Галилеем. Он попытался замедлить ускоряющиеся движения, применяя разнонаправленные плоскости. Тела, падающие на разные грани плоскости, были разными по своим характеристикам. Их различия натолкнули Галилея на мысль сравнить ско-рости падения по вертикали и наклонно, что в конечном счете привело его к созданию «идеальной модели» тела, имеющего две воображаемых проекции движения. Откры­тые им законы механики были сформулированы именно для этого вображаемого тела существующего только в мышлении Галилея. Он экспериментировал с реальными фи­зическими телами, но в попытке придать «полифоничность» результатам этих экспериментов превращал их, по сути, в нечто иное, в понятие, концепцию, которой отныне обес­печивалось право на существование в мире развивающейся науки. Предложенная Галилеем концептуальная парадигма — единственная, не претерпевшая сколько-нибудь значитель­ных изменений в последующем развитии физики. Можно
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ.
2. МЕХАНИЗМ ОРГАНИЗАЦИИ
97
на мышление во всейего внутренней противоречивости, он не преминул бы заметить, что, хотя как будто бы все и можно подвергнуть сомнению, несомненно то, что чи­сло «не-прото-типических моделей мышления», т. е. методов «дивидуального" мышления», бесконечно, ;и потому — вне всякого сомнения. Вместо этого, однако, он натурализовал «сомневающегося субъекта мысли» как воображаемый «ме­дитирующий разум», положив, тем самым, начало новой, философской мифологии, известной под названием «эписте-мологии».
Едва ли не единственным западноевропейским филосо­фом, чей метод близок к галилееву, является Гегель, имя которого предается анафеме в позитивистской философии и «эмпирической» науке. Гегель никогда не сводил фи­лософскую мысль к «естественному менталитету» субъекта, который «мыслит». Напротив, он настаивал, что философская мысль всегда антиномична относительно опытв. Я думаю, мы можем почитать Гегеля как наиболее "научного" философа нашей культуры. Единственное, что он не сумел сделать, так это создать такой метод философской деятельности, который мог бы быть материализован в грандиозном социальном проекте современной науки. Гегель мыслил в той же манере, в какой великие ученые работают — но его философия так и не стала философией науки. Йога могла бы помочь ему в этом.
Рассматривая йогу, следует прежде всего отметить, что йогический термин «медитация» (dhyana) весьма близок декартовой медитации и может быть всего удачнее переведен как «мышление» (при условии, однако, что мышление рассматривается здесь не как «естественный» ход мысли индивида, но как объективированная техническая процедура «дивидуального конструирования»).
В этом месте моей экспозиции читатель может задать весьма щекотливый вопрос: «Почему, несмотря на активное применение этого метода в Индии на протяжении 2 500 лет так и не было создано ничего подобного современной за­падной науке?» Ответ, в общем, прост. В «дивидуальном конструировании» нет ничего такого, что связывало бы этот метод исключительно с естественно-научными изысканиями. Довольно симптоматично, что наблюдающееся в нашем веке «второе открытие Индии» идет преимущественно в гума­нитарных и социальных науках (психология, лингвистика, социология), хотя существенное значение играют здесь мате-
без преувеличения утверждать, что вся современная наука развивается обнаруженным им способом «нагромождения» подобных «невозможных» предположений в процессах кон­цептуального конструирования. «Естественная эмпирическая установка» уже не является больше исходным пунктом кон­цептуализации как конструирования «символического тела» науки.
Когда экспериментатор стремится получить новое знание, он целенаправленно, посредством абстрагирования, изменяет то,,. что в традиционном философствовании известно под именем «объектов познания». Например, он предлагает эли­минировать силу тяжести и посмотреть, что случится со сво­бодно падающим телом. Подобный произвол (или включение в экспериментальную ситуацию субъективных результатов активности мышления) является предварительным условием формирования нового знаний в современной науке. Приме­няемые абстракции — не"просто вспомогательные средства для получения этого знания: они становятся неотъемлемым его компонентом. Так, например, если исследователь припи­сывает частицам «идеального газа» движение, он ассоциирует свое предположение с возможным поведением совокупности подобных частиц, т.е. с другой абстракцией, предполагаю­щей наличие множества частиц «идеального газа». Процесс познания реализуется в соединении подобных абствакций, которое конституирует исторический процесс-.приращения научного знания.
Весьма примечательно, что метод «дивидуального кон­струирования», повсеместно принятый в современной науке, по сути никак не привился в западной философии. Она не сумела повторить того, что осуществил Галилей — преодо­леть «естественную установку» своего анализа. Представления о «естественности» человеческих познавательных способно­стей продолжают оставаться господствующими здесь, прочно удерживая ориентацию на «истину», «достоверность», «по­следовательность» и т. п. Насколько преуспел Декарт в разработке своей аналитической геометрии, ибо он применял здесь метод викальпы, настолько неудачными оказались его попытки реформировать философию, которые предпринима­лись с позиций его знаменитого «радикального сомнения» как «естественного» состояния мышления («естественного» потому, что мышление не было представлено в нем как антиномический объект, не располагающий ни референци­ями, ни прототипами). Если бы он попытался взглянуть
4 Зак. 175             
98
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
2. МЕХАНИЗМ ОРГАНИЗАЦИИ
99
т
матические методы этих наук. Можно надеяться, что влияние этих «индологизированных» наук окажется достаточным для «Ренессанса европейского гуманизма», о котором говорил Шопенгауэр, связывая его с возрождением индийской фило­софии.
Три примера могут проиллюстрировать мою мысль. Первый: знаменитый индийский лингвист и грамматик Панини, живший в 4 в. до н.э. и являющийся кумиром современных западных лингвистов и историков лингвистики в ничуть не меньшей степени, чем Галилей среди историков физики. Весьма значительная часть современной лингви­стики возникла как размышления над сущностью метода Панини. Подробное изложение этого метода читатель может найти в следующей главе моей книги; сейчас я только воспроизведу несколько идей и прокомментирую их.
Большое методологическое значение для Панини имело развитие науки о языке вне и помимо введения понятия языке как объекта лингвистического мышления, причем без концептуализации материального основания этого понятия, т. е. речи. Подобная возможность построения науки о языке была намечена также в «Философских исследованиях» Витт-генштейна. Но Виттгенштейн по сути на этом и остановился, тогда как Панини подробно разработал соответствующий тип мыслительной деятельности.
Хотя заключительные формулировки Панини могут на­вести на мысль о близости его метода к способу рассужде­ния основоположника современной структурной лингвистики Ф. де Соссюра, ход мысли Панини довольно существенно отличался от соссюровского. Панини не вводил различие
делалось по особым причинам, анализировать которые здесь не представляется возможным. При этом и учитель, и уче­ник казались ничуть не обескураженными невозможностью выполнить подобное задание. То, что оно невыполнимо, доказывается лексической идентичностью «естественного» языка ученика и ведического языка учителя; совпадение языков здесь — того же порядка, что и тождество тел, с кото­рыми экспериментировали Аристотель и Галилей. Различие здесь не в объектах, а в мышлении, которое разворачивается по поводу данных объектов. Ученик должен был медитиро­вать о «ни-что», т.е. о своем собственном мышлении, как единственном объекте перемен — ведь ничего не менялось в его языковых способностях. По сути, он должен был конструировать иной тип мышления для того, чтобы сделать возможным общение с учителем.                                           
Задача учителя состояла в руководстве «дивидуальным» конструированием ученика. «Фонетическая матрица» санс­крита конструировалась, таким образом, специальными сим­волическим средствами денотации. То, с чем эти средства соотносились, была не «структура» языка, а задача миними­зации различий между участниками подобного контакта. На первый взгляд это напоминало некоторую «стыковку» языко­вых потенциалов ученика и учителя, разворачивающуюся в направлении адаптации потенциала ученика к фонетической матрице учителя. Эта поверхностная интерпретация соот­ветствует тому, что в современной лингвистике понимается под объяснением. Однако на самом деле интеракция была взаимной, построенной по «дивиду^ьному» принципу, где структурная 'активность мышления обоих участников комму­никации разворачивалась по поводу еще не существующего объекта — языка, который предполагалось сконструиро­вать в результате взаимодействия. Алгоритм такого рода деятельности был материализован в культурной традиции индийской грамматики (как vyakarana, т.е. «активность по разработке»). То, что сохраняла грамматика, представляло собой некоторую «метафорическую языковую форму» содер­жания, производившегося двумя упомянутыми участниками коммуникации в процессах социализации их мыслитель­ных практик (praxis). Впоследствии эта форма оказалась закрепленной в структурах языка как такового. Исходная картинка «псевдо-исторического прото-момента» со време­нем исчезла, а то, что сохранилось в качестве современного языка, оказалось не чем иным, как средством кодификации
4*                               ' !
-
'
речи» и «языка», равно как и не рассматривал структурную
"фонетику (правильно произносимые фонемы) в качестве эмпирического коррелята семантических сответствий между различными уровнями санскрита. Он не объяснял язык и потому не мыслил его, как «идеальную вещь», конституиро-ванную «дуальными опозициями» и организованную в «про-странстве семантических дифференциалов». Слово samskrita bhasa, объединяющее значения «речи» и «языка», понималось не как речь или язык, но как нечто отличное от языкам только некоторым искусственным образом представленное в речи.
При посвящении ученика в изучение ведической культу­ры учитель прежде всего предлагал ему забыть все, что.может относиться к естественным приемам пользования речью. Это
100
ГЛАВА ПЕР^кЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
2. МЕХАНИЗМ ОРГАНИЗАЦИИ
101
педагогической практики в форме науки о языке. Структура мыслительной деятельности, таким образом, стала предме­том анализа сразу двух научных дисциплин — педагогики и лингвистики, точнее, анализ ее конституировался на их пересечении.
Эта ситуация удивительно напоминает схему когнитивной активности Галилея. Особенность Индии, однако, заключа­ется в том, что здесь мы можем проследить социальные коннотации научного метода. В самом своем замысле йо­га социальна, ибо пpeдназначалась для педагогических и лингвистических целей; только впоследствии она индиви­дуализируется и дифференцируется в соответствии с теми дисциплинами, которые берут ее на вооружение.
Второй пример дополняет первый и касается практики так называемой «физической йоги» (hatha-yoga), обучение которой должно начинаться знакомством символическрй диаграммой человеческого тела. Диаграмма состоит из семи кругов (сакга), которые локализуются в семи функциональ­ных центрах нервной системы. Можно интерпретировать эту схему двояко — либо как примитивную схему нерв­ной системы (толкование современной физиологии), либо через предполагаемое мифологическое соответствие диаграм­мы антропоморфной символике. Несмотря на популярность этих толкований, они не представляются верными. На­добность в этой диаграмме — совсем иного толка; она является инструментом «дивидуального конструирования» и потому необходима — для инициации новичка в структур­ную схему или способ мышления определенной культурной традиции.                                                               ,
" Не язык, а само тело «йогина» представляет собой в данном случае «метаморфическую форму» дивидуально­го мышления. Выполняя определенное упражнение, йогин медитирует не о том органе, который он непосредствен­но созерцает, а о мистической традиции, в которой этот орган занимает соответствующее место. Это подтверждает уже высказанное предположение, что субъективное мышле­ние или объективированная мифология не имеют значения в йогической практике, коль скоро даже в индивидуали­зированной «телесной» деятельности главным для йогина оказывается культурная матрица его существования. И хотя символы, используемые йогинами, кажутся на первый взгляд идентичными, их «внутреннее значение» различно в разных школах и культурах. Истинная цель йогических упражнений
(как раз она-то и выдает фальшь западных имитаций) — в переживании не определенных психо-физических состояний, а смыслов традиции, которые наполняют эти упражнения реальным содержанием. В этом смысле йога не более физио­логична, чем, например, церковь как социальный институт христианства. Но если возникновение церкви как инструмен­та упрочения христианской традиции было спонтанным, то йога была сконструирована (не провозглашена, как идея цер­кви в Евангелиях а именно сконструирована) специально, целенаправленно; материалом же для данного конструирова­ния послужил «естественный опыт» человеческого тела.
«Прагматический трансцендентализм» йоги имеет неко­торые параллели в общей идее феноменологии, которую мы намереваемся обсудить позже. Что особенно поражает воображение в случае с «физической» йогой, так это ее пребывание на пересечении психо-физиологии и феномено­логии, т. е. науки и философииГ Причем произведена она была теми же методами, что и применявшиеся в физике способы концептуализации «скорости», «массы», «энергии» и т. д. Автономия мышления, т.е. независимость от мате­риала, с которым оно работает, особенно наглядна здесь. Интересно, что применение сходных методов в китайской и западно-европейской культурах привело к созданию алхимии и протонауки.
Третий пример обобщает предыдущие два и послужит нам переходным звеном для последующего обсуждения.
Вскоре после того, как Гуссерль сформулировал идею фе­номенологии и наметил задачи феноменологической психо­логии, некоторые востоковеды обнаружили их поразительное сходство с тем, что было известно уже в течении многих столетий как буддийская мета-теория сознания (abhidharma). Они предположили также, что буддийская психология — единственная из имеющихся психологических концепций, которая соответсвует гуссерлевским критериям «строгой на­уки». Например, она прекрасно математизируется, особенно если при этом используется топологическая алгебра и ме­тод изоморфических функций. И, вне всякого сомнения, она поддается экспериментальной проверке. Исследование этой психологии еще только начинается, но уже можно утверждать, что викальпа является ее основным конструк­тивным принципом. Будда преуспел в разрешении проблемы параллелизма тела и сознания как раз потому, что сумел вычленить сферу чисто мыелительных феноменов сознания,
\
102
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
3. СТРУКТУРНЫЙ ПРИНЦИП (ДИЗАЙН)
103
что возможно только посредством викальпы. Отношением к некоторым фактам как если бы они никогда не встречались в конкретном опыте, Будда обеспечил себе возможность рассматривать эти «факты/события» как репрезентирующие некоторый мета-язык рассуждения, но не обладающие язы-ком дескрипции. Например, никто не может описать свою соВствённую смерть как ее очевидец. Все попытки проделать это, следовательно, будут разворачиваться в сфере чистого мышления, с использованием мета-языков рассуждения, у которых нет дескриптивного компонента. Буддийская идея структуры сознания (alayavijnana) близка тем современным толкованиям, в которых наука рассматривается как «метафо­рическая форма» человеческой практики, т. е. как не вполне рационализируемое воплощение практики в «дивидуальном мышлении» — разделенном социально и исторически, точно так же как буддизм оказывается разделенным социально и кармически, в псевдо-исторической схеме действия. И совсем уж близко подходит к буддийской идее структуры сознания (alaya-vijnana, что буквально означает «тот, кто ис­пользует продукты познания, извлекает пользу из разделения познавательной деятельности») марксова концепция созна­ния, в которой понятие «превращенной формы» (Forgestelle Forme) представляется почти полной калькой йогической викальпы. В этом случае мышление работает на стыке науки и идеологии.
Наиболее существенным во всех этих примерах явля­ется то обстоятельство, что «псевдо-объект» дивидуального мышления есть не разрозненные физические структуры или мыслительные состояния, а система языка и культуры во всей ее целостности. В сущности, этим объектом являет­ся философская традиция, со Всеми ее идеями, методами, тенденциями и школами. Это означает, что, будучи пред­ставленной «викальпически», эта система (существующая не только в некотором идеальном пространстве «чистого» фи­лософствования, но и в историческом времени философских диспутов, конфликтов и союзов между ее носителями, куда следует отнести не только профессиональных философов, но и всех тех, кто так или иначе соприкасается с фило­софией) «де-реифицируется», «де-натурализируется» и «де-догматизируется».
Справедливости ради следует заметить, что подобная интерпретация предпринималась и в западной философии, но преимуществено в натуралистическом аспекте. Например,
Декарт медитировал о сомнении — и разработал, в результате, свою философскую систему. Гуссерль медитировал по этому поводу в своих «Картезианских рассуждениях» — и произвел феноменологию. Последователи Гуссерля продолжают сей­час эта медитативную линию, размышляя о «Картезианских рассуждениях». Но на Западе подобная «традиционализация» скорее инстинктивна, нежели «викальпична»; во всяком случае, она не является сознательным применением метода «дивидуального конструирования». Здесь всегда сохраняет­ся натурализованный предмет ее обсуждения — сознание.' Вот почему западная философская традиция не способна помыслить о себе как о методе: «предметом познания» в ней является «натурализованное тело» сознания. Следова­тельно, она продолжает оставаться до-научной, подобно тем эмпирическим наблюдениям, которые предпринимались в до-галилеевой физике. Марксисткая традиция пребывает в этом же «эмпирическом» состоянии, ибо ее логические и ме­тодологические функции относительно науки так и остались не отрефлексированными.
Совсем иной поворот приняли события интеллектуальной истории в Индии; это оказалось возможным благодаря Ведам.
3. Структурный принцип (дизайн)
Что есть Веды? Этимологически это слово близко к пла-тоновой «идее» (widea Гомера), а также к Абсолютной Идее Гегеля. В реальности же это — гигантское собрание текстов, которое не-ведический наблюдатель (например, западный исследователь) идентифицирует, не задумываясь, как коллек­цию мифов, примитивных философий, элементарных идей о природе и обществе, хроник мистических событий и т. п. Но совсем по-другому понимаются эти тексты представителем ведической культуры. Для него Веда — не миф, точно так же, как Бог не является мифом для христиан. Возможно, еще меньше того (я попытаюсь объяснить дальше, почему). В первом приближении можно сказать, что Веды сходны не с Библией, а с Богом Библии.
В сущности, Веды представляют собой полностью струк-турированый Текст, т.е. Логос, причем как в прямом, так и в совокупности его переносных смыслов. Будучи строгой и артикулированой структурой, Веды, тем не менее, ши­роко использовались в социальных целях. Они никогда не отделялись от их социальной функции «культурного текста»;
104
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
3. СТРУКТУРНЫЙ ПРИНЦИП (ДИЗАЙН)
105
они практически никогда не использовались в иных ситуа­циях, помимо непосредственной активности взаимодействия субъектов культуры и Вед. Поразительная уникальность Вед проистекает из того факта, что они оказались непосредствен­но задействованными во всем многообразии общественных отношений. Если и можно признать их религией, то только в самом прямом смысле этого слова: на латыни religare означает «связывать, объединять вместе». Как текст, Веды были написаны не на бумаге (или не только на бумаге), но на живой ткани человеческих отношений индийского общества. Структура Вед налагалась на структуру этих отношений, и вместе они выступали как категориальная пара «формы» и «содержания». Подобная оппозиция была зафиксирована и в западно-европейской культуре (марксизмом), но только лишь как логическая возможность, тогда как в Индии она стала причиной возникновения целой цивилизации. Сам факт, что древние индийские философы имели дело не с природным (в том числе и социальным) Абсолютом, а с Абсолютом языка (точнее, Абсолютом, подобным языку) дает ключ к пониманию многих ее загадок. Помимо всего прочего, уже в древности индийские философы оказывались на уровне, по сути, новейшей западной философии (такой, как философия языка, герменевтика, феноменология), су­щественно превзойдя уровень абстракции современных им древних греков.
И все же, лингвоидная, внешняя форма Вед — всего лишь привходящее обстоятельство, не раскрывающее сути интере­сующих нас философских проблем. Известно, например, что философия в западно-европейской культуре приобрела свою историческую структуру и обнаружила свою проблематику в ходе размышлений о природе истинного знания, анализируя проблемы универсалий, единого, разума, бытия, Бога, Аб­солюта, субстанции и т.п. Вначале они представляли собой некоторые феномены самой познавательной деятельности; впоследствии же эта их внутренняя относительно сознания природа была предана забвению; феномены мышления стали рассматриваться как «предметы» познания и уже затем — рефлексироваться. Традиция реификации «предметов перво­го порядка» нашла свое отражение в попытках философов организовать свои «ментальные конструкции второго поряд­ка» в то, что сейчас известно как «онтологии», «аксиологии», «эпистемологии» и т. д.
Совершенно очевидно, что в случае с Ведами подобная реификация невозможна. Именно здесь — наиболее инте­ресный пункт всего предпринимаемого нами исследования: мы обратимся не к предметам «первого порядка», т.е. не к предметности познания самой по себе, а к предметам «вто­рого порядка», к «феноменам знания» (known things), так что объектом нашего интереса станут «онтологии», «аксиологии», «эпистемологии» и т. п.
Этот поворот мысли довольно трудно уловить, точнее, представить графически, зрительно, находясь в рамках запад­ной традиции. И тем не менее, интуитивно ясно, что самим обращением к предметности «второго порядка» (в которой философия делает объектом анализа себя самое) привычное понимание философии радикальным образом преобразуется, можно даже сказать, ликвидируется. Сам этот жест ста­вит под сомнение все, что считалось незыблемым в этой философии. Чтобы проиллюстрировать сказанное, давайте обратимся к анализу простейшей познавательной ситуации как той «генетической клеточки», из которой развилась вся эпистемология.
Когда познание отказывается от наивно-реалистической позиции схватывания природного объекта «здесь и сейчас», оно преобразует его в объект своего интереса, «объект познания» (Ob-iectum, от греч. apoballo, что значит «не­что отстраненное», «отвергнутое», или даже «утерянное»). Посредством этого акта рефлексии, или переименования, мышление отдает себе отчет в когнитивной дистанции, ко­торая отделяет его от объекта. Эта дистанция полагается преодолимой посредством деятельности познающего субъек­та (Sub-iectum, от греч. hypoballo, что означает «замещать», «отсылать», «заполнять»). Осознавая себя как субъект, по­знание признает, что его задача — заполнить разрыв между собой и интересующим его предметом, причем заполнить его совершенно определенным образом — результатами сво­ей деятельности. «Освоенный» (т. е. заполненный присущим познанию содержанием) объект должен впоследствии быть реставрирован в его онтологическом качестве вещи; мера та­кого освоения определяется как «проблема» (от греч. proballo. что значит «представлять в качестве кандидата», «двигаться вперед», «предлагать»). Если учитывать еще и те референции, которые предлагает нам термин problema сам по себе («защи­та», «затруднение», «начинание»), то можно усмотреть в этом всем символическое представление той активности мышле-
106
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
3. СТРУКТУРНЫЙ ПРИНЦИП (ДИЗАЙН)
107
ния, которая должна быть развернута для сокращения (в идеале — уничтожения) вышеназванной эпистемологической дистанции с тем, чтобы восстановить онтологический ста­тус объекта. Проблема, таким образом, есть символическая репрезентация перехода от эпистемологии к онтологии. По­добные эволюции — а именно представление эпистемологии как дисциплины, наличествующей «здесь и сейчас», и сразу же — как предмета второго порядка, в котором и объект, и субъект, и проблема одновременно относятся и к первому и ко второму порядку, проблематизируют' эпистемологию. В сущности, трудности, которые вызывает подобная про-блематизация, столь велики, что западный философ должен ощутить себя теряющим почву, как если бы вместо твердого основания его рассуждения оказались вдруг построенными на песке, а сам он — помещен в вакуум.
Однако если поставить Веды впереди мышления — все меняется. Философствование, построенное на Ведах, ис­ходящее из них как из твердой почвы анализа, правда, все равно сталкивается с проблемой когнитивного разрыва между субъектом и объектом. Но поскольку роль объекта здесь выполняется самими Ведами, положение радикально меняется. Философская рефлексия неспособности мышле­ния полностью преодолеть разрыв между собой и объектом в западно-европейской традиции нашла свое отражение в «негативной диалектике» (принадлежащей к «предметности первого порядка»), согласно которой Абсолют недостижим в познании и потому неименуем. Вместо того, чтобы про-блематизировать эпистемологию, западная традиция, таким образом, просто отказывается применить ее к исследованию Абсолюта. Но если Абсолютом, т.е. пределом досягаемо­сти (или недостижимости) познания признаются Веды, он оказывается включенным в границы самого познания. Та­кое включение, как уже отмечалось, реализуется субъектом познания посредством метода символического конструирова­ния (викальпы). Попробуем проанализировать этот процесс с позиций объективности подобного конструирования.
Дело в том, что Веды — не просто «идея» или «иде­ализация». Вместе с тем, однако, это и не вещь, так что реставрация ее онтологического статуса здесь не потребуется. Веды не поддаются определению — но только лишь как текст. Вместо попыток дефиниции Вед представляется це­лесообразным проанализировать тот комплекс деятельности, которая разворачивается вокруг и по поводу Вед как текста.
Проиллюстрировать эти виды деятельности представля­ется возможным при помощи несложной схемы, ориен­тированной на исторические и социологические проблемы индуистской цивилизации. Эта цивилизация, как известно, представляет собой единственное кастовое общество, в кото­ром кастовые отношения приобрели псевдо-онтологический статус. Строгая социальная дифференциация является одним из основополагающих принципов такого общества. Соответ­ственно, Веды представляют собой символический механизм социального конструирования, посредством которого про­изводится и воспроизводится кастовая дифференциация. В течение трех тысячелетий существования кастового общества в Индии брахманы при помощи Вед проделали в социальной сфере практически то же самое, что логическое мышление предпринимает по отношению к значению в семантике. По­средством этой деятельности брахманы также фиксировали и закрепляли свое собственное положение как особой касты профессиональных интеллектуалов, оперирующих знаниями и смыслами культуры.
Веды могут рассматриваться в трех аспектах: как язык, мышление и деятельность. При текстовом анализе любой фрагмент Вед выступает прежде всего как предложение с присущим ему грамматическим и семантическим строем. Этот подход был важным с практической точки зрения, ибо Веды как грандиозное собрание различного рода тек­стов несомненно нуждались в специальных средствах их сохранения и по возможности более точной репродукции. Такими средствами стали грамматика санскрита, педагогиче­ские приемы, правила запоминания и т. п. Лингвистическая и аналитическая «охрана» Вед была особенно важна для «акустической» цивилизации древней Индии — как дыхание и сердцебиение для живого организма. Вот почему она была там не просто особой функцией интеллектуалов, а условием жизнедеятельности всего социального организма.
Подход к Ведам как к «лингвистическому» объекту чреват реальной опасностью утраты их культурной функции: как язык они становятся открытыми для толкований не-профес-сионалов, этим языком владеющих. Подобные толкования могли разниться от канонических; еще большая опасность состояла в том, что когда отличие становилось слишком существенным, могло возникнуть сомнение в самой органи­зующей функции Вед, что мы видим практически во всех «гетерогенных», не-брахманских философских концепциях.
108
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
3. СТРУКТУРНЫЙ ПРИНЦИП (ДИЗАЙН)
109
Лингвистическая ситуация такого толка была значительно сложнее и потенциально более опасной для целостности культуры, нежели антиномия разума и веры в западно­европейской культуре. Единственным выходом могли стать строжайшие ограничения и даже запрет на любые мани­пуляции со смыслами Вед со стороны не-профессионалов. Никто, кроме них, не имел права искать какие бы то ни было смыслы в ведических предложениях. Еще и по этой причине ведическая традиция не может рассматриваться как религия. Несмотря на широкое распространение- грамотности, трансляция этой традиции, по вполне понятным соображе­ниям, оставалась устной. Это средство сохранения аутентич­ности традиции (о котором говорил также Платон), однако, не было панацеей. Хотя свободный доступ к смыслам Вед для не-профессионалов был закрыт, но и среди брахманов могли найтись «отступники», утратившие либо веру, либо способности понимания ведических смыслов (например, в случае мозговой травмы и т.п.). Чтобы гарантировать Веды от возможного урона с их стороны, единственным выходом было полное закрытие доступа к смысловой ткани Вед по­средством принципа негативности философского мышления. Как раз потому, что ведизм не был религией в обычном смысле этого слова, сохранить его целостность в антиноми­ческом соотношении разума и веры оказывалось возможным посредством полной нейтрализации неконтролируемой (со стороны брахманов как хранителей Вед) деятельности ра­зума. Тем, кто знаком с историей западно-европейской философии, нетрудно согласиться с оценкой ее эволюции как стремления категоризировать антиномии истины, морали и веры, каждая из которых была отражена в религии как системе культуры. Эти три антиномии составляют предмет анализа Канта в трех его «Критиках». Консолидация фило­софии связывается при этом с ее постепенным удалением от религии. Но решительный разрыв между ними так и не произошел. Даже Кант не считал философию полно­стью автономной от религии: недаром его концептуальные подходы в философии обнаруживают такое явное родство с религиозными. Другими словами, западно-европейская фи­лософия конституировалась как критическая оценка системы культуры, фундаментом которой являлась религия, но не как самостоятельная культурная система, располагающая своей собственной проблематикой и категориальными структура­ми. И поэтому нет ничего удивительного в том, что когда
позднее эта философия попробовала приложить свои усилия в других, нерелигиозных областях — например, в науке, политике, идеологии — ее постигла неудача.
В Индии же философия не возникла ни как пропе­девтика религии, ни как оппозиция по отношению к ней; напротив, философия как «концентрированая трансцендент­ность», оказалась здесь выделенной из религии. Если главной религиозной идеей христианства является одновременная трансцендентность и имманентность персонализированного Бога, то в Индии Веды представлялись сугубо имманентными для всех, кто владел (через язык) смысловыми кодами этой культуры. Подобная ситуация может быть представлена в квази-реалистической семантике Фреге. Но если в рамках этого подхода озадачиться вопросом о фактически отсутству­ющих референтах ведических богов, это неминуемо повлечет за собой невозможность локализации этих богов в смысловой структуре языка, тогда как в реальности индийской культуры Веды и не полагаются имеющими какие-то бы ни было референты, ни языковые, ни физические. Веды трансцен-дентны, и их кажущаяся укорененность в языке отнюдь не отменяет этого факта. Но как же тогда быть со всей той лингвистической деятельностью, которая необходима для их производства и трансляции?
Обратимся еще раз к христианству, с его различением естественных религий и религий откровения. В сответствии с этой дистинкцией, некоторые естественные ограничения налагаются даже на религию откровения. Так, например, в Римской католической церкви, после известного скандала XIV в., было принято установление, согласно которому жен­щина не может быть избрана Папой. Подобные естественные ограничения, однако, не могут использоваться для того, чтобы ограничить доступ не-ариев к смысловым структу­рам Вед. Единственным выходом представляется лишение Вед «естественных» кореллятов, полная де-натурализация, Де-реифицикация их смыслов.
Решение на самом деле было весьма радикальным — все, имеющее отношение к Ведам, от богов до естественно­научного знания, объявлялось лишенным какого-бы то ни было реального содержания; всем феноменам, упоминаемым в Ведах, был придан одинаковый экзистенциальный ста­тус — статус бытования-в-качестве-ведических-элементов. Веды, следовательно, не могут больше толковаться ни как миф или собрание мифов, ни как «языкоподобный» объект.
шшша
ПО
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
3. СТРУКТУРНЫЙ ПРИНЦИП (ДИЗАЙН)
111
В случае с Ведами мы имеем дело с наиболее ярким проявле­нием манипулирования мета-языками в ситуации отсутствия языков описания^. Схватить подобное манипулирование, а тем более концептуализировать его, не представляется воз­можным с позиций индивидуального сознания; эта цель, однако, вполне достижима для сознания «социализированно­го» («разделенного», т. е. «викальпы»), которое представлено когнитивным подходом Вед. Это сознание необходимо долж­но быть антиномичным; в то же время, его антиномичность не может определяться никакими «естественными» причи­нами, типа «радикального сомнения» Декарта. Существенно также, чтобы подобное сознание исходило из признания безусловной авторитетности Вед и их культурной бытий-ственности.
Весьма любопытным представляется практическое разре­шение вопроса об антиномичности Вед — через разработку систем философского знания, противостоящих друг другу, и потому находящихся в состоянии постоянной полемики, и взаимопроникающих в концептуальные конструкции друг друга, так что все они, по сути, представляют собой негативое отражение друг друга. Самым удивительным во всем этом противостоянии с методологической точки зрения является превалирование попыток достичь взаимопонимания и ком-плиментарности, которые на самом деле представляют собой завуалированную полемику. В результате этой непрекращаю­щейся борьбы теоретических интересов, практический объект ее — Веды — постепенно исчезает с мыслительного гори­зонта конфликтующих сторон. То, что остается, представляет собой своеобразную «сумму» или «симфонию» философских систем, каждая из которых одновременно автономна в своей предметности и методологии и связана со своими партнера­ми некоторой «сверх-системной» связью, в том смысле, что полемика, составляющая принцип бытования этой системы, ведет одновременно в развитию и обогащению компонен­тов системы самих по себе. Значение Вед, таким образом, оказалось блокированным и от ее интеллектуальной защи­ты, представители которой — философы-брахманы — были втянуты в негативную полемику, оставлявшую в неприкос­новенности смысловую ткань Вед. Ведическая философия, таким образом, представляла собой олицетворение грече­ской problema, означавшей, как мы помним, «защиту», «затруднение», «предохранение». Интересно, что близкий по коннотации санскритский термин pravriti буквально значит
«разворачивающаяся деятельность»: даже язык, таким обра­зом, показывает нам направление разрешения ведического парадокса.
Внутренняя эволюция и дифференциация мышления ха­рактеризуют формальный аспект философской деятельности и отнюдь не достаточны для прояснения общекультурной функции философии.
Когда ведические термины, вместе с их предполагаемыми до-ведическими референтами из мира вещей были превраще­ны в «предметы-знания,-известные-посредством-коллектив-ного-мышления», еще ничего не было ясно относительно их значений. По сути, всем этим терминам без исключения было присвоено значение «практического прецедента» их упоминания в Ведах, что нашло свое отражение в «про­изводном» (= философском) мифе: слова были у истоков мира, они инициировали творение, когда были произнесены и поняты Богом; усилие понимания превратило их в мысли Бога — и тогда Бог-Демиург создал вещи, такими, как он их понял из услышанного (слов). Затем эти вещи превратились в слова опять — когда словами овладели люди. Это можно проиллюстрировать схемой 1.
tmpD81-6.jpg
Схема 1.
В сущности, на этой схеме отображена базисная установ­ка карма-мимансы, философии вербального действия. Для западного наблюдателя, не вовлеченного в эту «двойную бухгалтерию», схема мимансы долна выглядеть только лишь как некоторая мифическая возможность. На самом деле мы сталкиваемся здесь с весьма реальным и достаточно радикальным случаем вербальной активности. Возьмем, на­пример, определение мимансаком Бога: (в обоих смыслах — как Демиурга и как объекта веры): «Бог есть имя (или, ско­рее, грамматическая функция именования), конструируемое при помощи дательного падежа». Почему? Да потому, что
112
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
3. СТРУКТУРНЫЙ ПРИНЦИП (ДИЗАЙН)
113
жертвоприношения «даются» ему. Итак, реальное существо­вание Бога не важно в данном случае; намного важнее то значение, которое приписывается Богу в ситуации дарения. Еще пример: «Долг каждого (твоя обязанность) состоит в жертвоприношении». Это предложение содержится в Ведах и потому рассматривается как достаточное для признания существования эмпирического ego. Ответственность, исти­на, мораль, и прочие атрибуты человеческой деятельности существуют лишь постольку, поскольку индивид данного общества правильно воспринимает смысл вышеприведенно­го высказывания, применительно к которому он выступает лишь в роли грамматического субъекта. В противном случае это ведическое предложение бессмысленно. Каждый индивид должен выводить факт своего собственного существования, свои моральные обязательства, нормы поведения и т.п. не из своего осознания (по типу cogito) мира, а из сво­ей способности воспринять ведическую фразу: «Жертвуй!» как безусловный приказ, и только затем толковать ее, по­средством «императивной грамматики», как смысл своих действий. Теория «категорического императива» проистекает в данном случае не из рассуждений относительно морали, как в кантовском случае, а из восприятия ведического тек­ста. В том же аспекте следует понимать и идею свободы как «осознанной необходимости» в мимансе. Эта формула, Sabaraswamin, дословно совпадает с гегелевской, и в этом смысле может считаться ее «гомологом». Вообще вся ми­манса может интерпретироваться в качестве концептуального «гомолога» гегельянства, с тем лишь различием, что ее «объективная реальность» есть мышление о Ведах, тогда как гегелевское — мышление о мышлении. Мышление миман­сы о языке как вещи материализовалось в оригинальной концепции лингвистики и философии языка. Категории и процедуры этой лингвистики могут показаться очень стран­ными на слух — все они звучат как названия инструментов хирурга, или мясника, вообще любого, кто связан с рачс-членением тела на части: «топоры», «рубила», «зажимы» и т.п. Семантические операции названы по тому же прин­ципу: «расчленение», «рубка», и пр. Конечно, мимансаки, будучи жрецами, принимали участие в жертвоприношениях животных и потому не могли не быть знакомы с подобной терминологией. Но дело здесь не в терминологии, которую они могли позаимствовать из практики ритуала для своих философских занятий, а в том, что философские и лин-
гвистические занятия они понимали как продолжение своей ритуальной активности! Это, кстати сказать, чисто мифологи­ческий ход — применение схемы практической деятельности для реализации интеллектуального усилия. По этой при­чине лингвистика мимансаков была насквозь антиномична. Но она также была и абсолютно реальна, в том смысле, что система языка здесь не отличалась от материальных вещей.
Для того чтобы уловить странную логику этого «перевер­нутого» стиля мышления, необходимо обратить внимание на те типы социальной активности, которые разворачивались в индийской культуре по поводу Вед и вокруг них. Вся­кий посвящаемый в таинства Вед включался в чрезвычайно сложную систему совместной деятельности по расчленению Вед на некоторые исходные элементы-тексты, заучиванию их наизусть, и последующей реконструкции ведического це­лого согласно строго определенным, неизменным правилам. По своей сложности этот ведический ритуал сопоставим с современными производственными циклами. Естественно, что грамматика и языковые категории мимансаков должны быть достаточно сложными и гибкими для того, чтобы та­кой ритуал обслуживать. Важно принять во внимание, что, когда этот аппарат предлагался в распоряжение пользова­телей, «естественная установка» уже была устранена, в том смысле, что больше не делалось различия между словом и вещью. Для мышления, трансформированного подобным образом, уже нет разницы между, скажем, рыбой и ру­салкой, коль скоро и та и другая упомянуты в Ведах. Содержание Вед предсталялось более реальным, чем те «ве­щи», которые окружали человека в повседневной жизни. Вещам было отказано в собственном значении (как при­родном, так и языковом, ведико-лингвистическом) помимо того, которое они могли иметь для воспроизводства Вед как системы культуры; это их «вторичное» значение стало их истинным, и, по существу, единственным в рамках данной культуры. Ничего удивительного, что «переосмысленные» таким образом вещи реального мира стали выступать в роли товара, производимого одной кастой индийского общества (брахманами) и потребляемого всеми остальными. Только в Индии, таким образом, профессиональные интеллектуалы выступали как непосредственные производители. Они про­изводили и воспроизводили то, что называли «знанием» и что расценивали как имеющее независимое существование
114
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
3. СТРУКТУРНЫЙ ПРИНЦИП (ДИЗАЙН)
115
в символической форме работы как таковой, или кармы. В форме материальной субстанции это знание поступало в распоряжение всех, превращаясь при этом в «незнание» (avidya), имеющее культурное значение и претерпевающее разнообразные символические метаморфозы в различных си­туациях социальных взаимодействий. Это можно отобразить схемой 2.
было характерно и для индийского философа, для которого идеи, слова, мыслительные процедуры были вполне реальны. Интересно, что и тот и другой одинаково выдерживали проверку реальности их видов деятельности, ибо продукция обоих оказывалась товаром в индийском обществе. Интерес­но заметить, что само различие производимого ими товара (материального/идеального) диктовало отношение к процессу его производства: ремесленнику запрещено было заниматься интеллектуальной деятельностью, философ же не имел права проверять результаты своего анализа практически.
Философская деятельность, тем не менее, была тоже по-своему практична и конкретна. Философ, к примеру, должен реконструировать текст, в котором «русалка» не была некоторой реальностью, с присущими ей атрибутами суще­ствования и физических параметров, но компонентом текста, чей единственный атрибут состоял в этой принадлежности к тексту, «текстуальности», т. е. расположении этого элемента в соответствующем фрагменте текста согласно разработанным ранее структурным схемам Вед. Однако сами эти схемы были скрыты словесной оболочкой Вед, точнее, материализованы в повелительных фразах типа: «Жертвуй!», что вело к не­избывной много-смысленности Вед. Их истинное значение могло быть уловлено ведическим философом только при учете всего того, что когда-либо случалось с Ведами. Нечто подобное можно заметить в организации современной науки, которая также выступает в роли коррелята системы куль­туры. Ее «эмпиричности» (например, в квантовой физике) не воспринимаются непосредственно, а находят свое место только в тотальности научной деятельности. И так же, как в науке, философская активность вокруг и по поводу Вед была практически включена в то, что мы называем индийской цивилизацией, выполняя здесь функции ее «культурного идеала».
Не подлежит сомнению, что при исследовании подобных процессуальных систем неизбежны противоречия логическо­го порядка (поскольку такие системы не содержат в себе «субъекта логики»). Это, вероятно, и есть основная причина, по которой западные исследования индийской культуры вы­глядят столь неадекватными. По самой своей сути индийская философия не согласуются ни с формальной логикой, ни с представлениями здравого смысла, точнее, предметность данной философии нельзя разнести по этим рубрикам (как нельзя было проделать сходную операцию с марксовым «то-
О уровень
Веды слово
tmpD81-7.jpg
действие вещь
1  уровень Уровень взаимно-рефлексивной философской
деятельности по поводу Вед. Первый уровень превращения формы непосредственного содержания Вед как «знания» (jnana)
2 уровень Уровень разнообразных форм деятельности всех
членов и каст индийского общества, осознаваемых
как их «работа» (карма) и представленных
как последующее превращение «знания» 1 уровня
Схема 2.
Конечно, с позиций западной социальной науки можно пытаться оспорить правомерность помещения философского знания над базисным уровнем работы как непосредственно­го производства. Для нас существенной, однако, является фиксация того обстоятельства, что культурные смыслы всего древнеиндийского общества (включая смыслы непосред­ственных производителей) формировались в контексте этой инверсии.
Что касается самой философской деятельности, то ее продукт — «знание» — возникал в ходе первичной транс­формации, которую можно еще представить как некоторую полиморфическую структуру, принципиально открытую по своим целям и категориально организованную (посредством категорий «проблема», «процедура», «средства», «объекты» и т. п.). Взятая в ее внешнем, культурном воплощении, эта де­ятельность представала как исторический процесс удержания внутренних смыслов культуры. Ремесленник, к примеру, вос­принимает свой инструмент как нечто реальное. То же самое
116
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
4. «СВЕРХ-МЕТОДОЛОГИЯ»
117
варом», в плане его реального расщепления на стоимость и потребительскую стоимость). Метод Маркса не покрывает реальные процессы движения товаров, ибо он являет собой абстракцию более высокого порядка, о чем Маркс специаль­но уведомляет читателя. Нечто подобное должны проделать и мы, обратив внимание на тот факт, что философии пред­ставлены не в их реальном, эмпирическом бытовании, а как «эпистемологические дисциплины», т. е. некоторый итог развития знания как такового.
В случае с философиями труднее обнаружить «реальную» проблематику анализа, чем в марксовом примере товара, прежде всего потому, что философская предметность не име­ет непосредственных эмпирических коррелятов. Мы всегда имеем дело с философскими системами, так или иначе уже инкорпорированными в культурную жизнь их социальных систем и представленными в «философских хрониках». Кро­ме того, ни я, ни мои читатели не можем быть вовлечены в те трансформации смыслов, которые имели место в древ­ней индийской культуре. Единственный возможный способ контакта со смысловой тканью этой философии — через ее тексты — позволяет рассчитывать лишь на некоторое формальное ее понимание. Например, мы можем, путем сравнения, определить, что некоторые приемы логики навья-ньяи соответствуют скорее не аристотелевской силлогистике, а современной математической логике, и декларировать, что более правильным будет понимание индийской логики как предшественницы математической логики. Такой подход воз­можен, но мы не станем им пользоваться: не только потому, что* он «не-системен», но и потому, что он не соответствует интенциям нашего анализа.
4. «Сверх-методология»
Для того чтобы адресовать каким-то образом проблемы, не имеющие материальных коррелятов в моей культуре и потому формально недостижимые, я вынужден разрабатывать новые способы мыслительной активности с ними, способы, не имеющие никаких аналогов в западной культуре. Такая стратегия деятельности означает, что как только обнаружи­валось, что я следую какому бы то ни было известному в данной культуре способу мышления, я должен немедленно отказываться и от этого способа, и, по возможности, от того содержания, которое с этим подходом ассоциирова-
лось. Таким образом мое мышление становилось «пара-», «сверхфилософским» — оно могло свободно переходить из одной философии в другую, оперировать в концептуальных схемах разных философий практически одновременно. Это, однако, не бесцельное «шатание мысли»; то, что я планирую осуществить, всегда осмысленно и целенаправленно, с тем лишь уточнением, что моя цель мне никогда до конца не известна, по крайней мере пока я пребываю в рамках той или иной философской системы. Обнаружение того факта, что точно такой же способ философствования существовал и в классических индийских философиях, позволяет сделать вывод, что в образе такого философствования нами обна­ружена методология межкультурного анализа. Любопытно, что я больше не должен стремиться к «аутентичности» сво­его исследования, т.е. строго следовать нормам того типа индийской философии, в пределах которого я нахожусь в тот или иной момент анализа. Свобода, предоставляемая таким герменевтическим подходом, предохраняет также от обвинений в идеализме, особенно анти-гегелевского толка, по той причине, что для гегелевского диалектического ме­тода подобное «приведение в соответствие» представляется неизбежным.
Хотя предоставленная мне свобода и не требует атри­бутирования позиций, хочу уточнить (именно хочу, но не «должен», ибо ничего не изменится в моем методе без подобного уточнения, разве что читатель уверится, что я дей­ствительно работаю в межкультурном пространстве), что моя конструктивная методология представляет собой схематиза­цию метафизики адвайты (= «недуалистической») веданты. Приверженность веданте предстает как дополнительная га­рантия того, что данным исследованием может быть охвачено все многообразие индийской философии. Это проистекает из того базисного отличия, каковое ухватывается ведан­той при сопоставлении западной и индийской философии. Пытаясь концептуализировать истину, западная философия работает в парадигме «дуальных оппозиций» («абсолют­ное/относительное», «абстрактное/конкретное», «ноуменаль­ное/феноменальное» и т. п.). То же самое происходит, когда исследуется проблема бытия («бытие/существование», «ак­тивность/актуальность» и т.п.). Даже западная диалектика, основывающаяся на три-единстве логики, онтологии и те­ории познания, определяет себя как «диа-лектика», не «триа-лектика». Это — не просто устоявшаяся словесная
118
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
5. МОДАЛЬНОСТЬ И МОДАЛИЗАЦИЯ
119
'
форма, а отражение укорененности в мышлении закона противоречия.
В противоположность этому индийская философия всегда определяет себя как работающую в парадигме «тройствен­ной», «тернарной» оппозиции, третий термин которой, хотя и понимается как некоторая превращенная форма первых двух, не позволяет редуцировать ее к дуализму западного толка. Вот, к примеру, что содержится в схеме ведан­ты:
(А): Уровень абсолютной истины (или реальности), вос­принимаемый данной системой мысли как ее догма, не подлежащая усомнению (как теоретическому, так и эмпирическому) основания философствования. Если такое усомнение все же имеет место (и оказывается успешным), это значит лишь, что предпринявший его индивид не разделяет больше данной системы; сама же система остается в неприкосновенности. Способ защи­ты истинности системы был уже представлен в нашем анализе (при анализе трех подходов к Веде). Подобная абсолютизация истины рассматривается как ее идеализа­ция; хотя считается возможной и такая ситуация, когда абсолютная истина может не иметь своих адептов. В полисистемной активности индийского философствова­ния этот уровень охраняет уникальность каждого из ее подходов.
Б: Уровень конвенциональной истины, подверженной, как таковой, проверке, фальсификации и пр. Этот уро­вень локализуется в межсистемном взаимодействии и . образует текстуру дискуссий между различными фило­софиями. На этом уровне вполне законным будет вы­глядеть утверждение, что все истины конвенциональны, абсолютной истины просто не существует. Например, найяики, индийские логики и эпистемологи, следуют концепции истины как соответствия (paratahpramanayam-paratah-prakasah), практически ничем не отличающейся от западной. Но то, что они всегда следуют этой трак­товке истины, представляет собой их (А) — абсолютную истину. Этот уровень представляется необходимым в свете того, что уже обсуждалось как отношение между «субъектом», «объектом» и «проблемой». Любой объект, даже сама абсолютная истина, может быть проблема-тизирован эпистемологически, т.е. выступать в роли
«субъекта» анализа. Именно поэтому ньяя, скажем, и рас­сматривает как свою абсолютную задачу защиту теории соответствия.
В: Уровень абсолютной не-истины, которая не может быть доказана, равно как и опровергнута. Несколько психологизируя (что, надеюсь, читатель воспримет как некоторую метафоричность), можно сказать, что все, что может быть обнаружено на этом уровне, оказывается «невидимым» _по крайней мере для одной из философ­ских систем. В может также менять свое значение для разных школ: в одном случае оно может быть (А), в другом — Б. Этот уровень представляет собой методо­логическую рефлексию викальпы, материализованную в различных типах философской деятельности и распреде­ленную между системами мысли. Если читатель уловил смысл викальпы, ему нетрудно будет понять, почему я не в состоянии проиллюстрировать то, что происхо­дит на этом уровне, без риска впасть в агностицизм или скептицизм. Это не значит, что происходящее на данном уровне вообще никак не демонстрируемо. Что я пытаюсь прояснить своим предшествующим замеча­нием, так это то, что и агностицизм, и скептицизм сами по себе представляют собой философские систе­мы и как таковые занимают весьма амбивалентную позицию относительно предметности этого уровня. В терминологии адвайты этот уровень выглядит как «сын бесплодной женщины». Естественно, ни один агностик или скептик не согласится с подобной оценкой его концепции. Эти три уровня находятся в следующем соотношении
. Такая композиция репрезентирует саму идею фи-
tmpD81-8.jpg
лософии как объекта науки. В дальнейшем я попытаюсь
продемонстрировать, каким образом эта идея может быть обнаружена в различных философских системах, модализи-рующих друг друга с позиций соответствующих им типов мышления.
5. Модальность и модализация
Что представляет собой модализация в том смысле, какой придается ей в моем исследовании? Моей исход­ной интенцией является создание некоторой концептуальной
120
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
5. МОДАЛЬНОСТЬ И МОДАЛИЗАЦИЯ
121
конструкции, способной заполнить разрыв между западным и индийским мирами философствования. Осуществление подобного проекта всегда чревато опасностью впадения в спекулятивную идеализацию (что грозит потерей контак­та с материалом анализа — индийской культурой), или герменевтическое «понимание» (что не позволит сделать значимых теоретических выводов). Избежать такой опас­ности возможно работой с этими философскими мирами не с позиции их непосредственного содержания, а как с «конструктами второго порядка». Мой- подход здесь будет представлять собой стремление «состыковать» два альтерна­тивных способа достижения контакта между этими двумя мирами философствования; я называю это «модализацией». В методологическом смысле модализация отличается как от «конкретизации», «метода восхождения от абстрактного к конкретному» (разработанного Гегелем и Марксом и пред­ставляющего собой усложнение концептуального содержания понятия), так и от «абстрагирования» (представленного Ари­стотелем и последующей традицией в различных процедурах объяснения и формализации). Модализация, тем не ме­нее, не противостоит этим методам, как и не включает их в качестве компонентов своей собственной активности. Отношение между ними может быть адресовано только при учете различия их «природы» — «естественной» у конкретизации и абстрагирования и «искусственной» у мо-дализирования, что соотносимо с различием методов до-галилеевой и галилеевой физики. Чтобы прояснить, что имеется здесь в виду, давайте рассмотрим вначале понятие «модальность».
Модальность является одним из самых непроясненных и «неприрученных» понятий философии. Все попытки разра­ботать модальную логику, от Аристотеля до К. И. Льюиса, не увенчались успехом. Причиной подобной неудачи является разделяемое всеми, кто обращался к этому вопросу, фун­даментальное заблуждение. Формальная логика, в том виде, в каком она была разработана Аристотелем, представляет собой тщательный анализ результатов процедуры мышления, которую мы назовем «склеиванием». Речевая деятельность, в соответствии с правилами грамматики этой культуры, бы­ла организована как двойное противостояние — истине о предметности разговора, которая полагалась существующей, и особому способу мышления, результирующемуся в пра­вилах логики, согласно которым достигалась, как полагали,
постепенная объективизация нашего знания о предмете. То, что правила логики лишь выражают этот способ помы­слить предмет, однако, подвергалось забвению практически с самого начала подобного противостояния. В результате и произошла та склейка, о которой мы упомянули — склейка логики и языка. Формальное мышление забыло эту свою «метафизику» спекулятивного мышления, а логика стала представляться как возможная «без метафизики». Это за­бвение представляет собой фундаментальную характеристику всех не-модальных логик, которые оперируют терминами только лишь в одной, экзистенциальной модальности. Эта остаточная модальность оказывается весьма подходящей для камуфлирования «склейки» логики и языка, ибо и предметы анализа, и присваиваемые им имена полагаются одинаково данными, т. е. «существующими».
Не то с другими модальностями. Каждый раз, когда мы используем их, мы вынуждены разрывать эту склейку. Иллюзорная субъект-объектная схема разрушается двойной референцией: возможного, существующего или необходи­мого положения вещей в мире, и субъекта, осознающего себя как намеревающегося сообщить нечто по этому поводу другому субъекту (или субъектам) в форме, соответствующей той или иной модальности. Подобное умножение субъектов коммуникации ведет не только к разрыву связки языка и логики (возможной только в рамках одного субъекта), но и к осознанию того, что различие языка и логики имеет исто­рическую природу, в которой ведущее место принадлежит логике. В результате мы не только восстанавливаем концеп­туальное единство логики и истории, но и открываем новое поле концептуализации, в котором логика представлена теми формами, которые недостижимы (или не используются) в реальной практике. Это поле остается «невидимым» для тра­диционной модальной логики, в которой модальные миры представляются существующими в той мере, в какой они референциальны относительно реального мира, относятся к нему тем или иным образом. Подобное модализирование представляет собой шаг назад в сравнении с немодальными логиками, ибо утрачивает присущее им представление об абстрактности их объектов: модальные миры сугубо экзи­стенциальны.
Иное толкование модальностей можно обнаружить в спекулятивной философии понятия, где модальности рас­цениваются как различные аспекты (modi) одной и той же
122
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
5. МОДАЛЬНОСТЬ И МОДАЛИЗАЦИЯ
123
субстанции (например, бытия, языка, мышления и т.п.). «Конкретизация» этих аспектов как раз и состоит в их усреднении, сведении вместе, что известно как coincidincia oppositorum, exclusia contrarionim. Этот метод широко при­меняется в западно-европейской философии, от Декарта и Спинозы до Гегеля и Маркса. Как и в предыдущем случае, модализация исчезаете горизонта анализа, уходя в то, что мы определили как В: уровень реальности. Неспособность схватить модальность как нечто, отличающеся и от формы и от содержания мышления, характерно для всей западной философии, до такой степени, что может быть даже расце­нено как ее отличительная особеность. И как таковая, эта «немодальная природа» несомненно имеет отношение к об­щему кризису философствования в этой культуре (особенно в форме его поглощения наукой).
Принципиальная роль модальностей и модализирова-ния была некоторым образом провидена в феноменологии Гуссерля. Этот факт имеет любопытные следствия для атрибутирования моего исследовательского проекта как фе­номенологического в том числе. Это не значит, что я заимствую методы или проблемы феноменологии. Напротив, только после того, как мои методы и проблемы прояснены в достаточной мере, я могу идентифицировать их как сходные, в некоторой их части, с феноменологией. Ситуация здесь та же, что и в галилеевой физике, которая лишь опиралась на предшествующую физику как поставщика материала для ее конструктов.
Рассуждая о «радикальном сомнении» Декарта per se, как некотором отражении «феноменологической настроенности» разума, Гуссерль определяет его как «модальное сомнение относительно самой субъектности как таковой». Феноменоло­гия предстает здесь, иными словами, как «натурализованное» описание викальпы, как отражение расщепленности созна­ния, что почти полностью совпадает (по крайней мере, в результате) с социально-расщепленным сознанием викальпы как сознанием множества индивидуумов, вовлеченых в «ди-видуальное» конструирование. Это, конечно, не значит, что Гуссерль сознательно использовал викальпу или просто знал о ее существовании. Напротив, если бы он знал об этом ме­тоде, сама феноменология никогда бы не возникла, ибо она принадлежит как раз к тому типу философствования, которое невозможно для расщепленной интенциональности! Однако мы можем, тем не менее, использовать феноменологию для
того, чтобы понять, в чем суть философии как коллективной интеллектуальной деятельности, особенно нижеследующий пассаж:
«"Много-эго-тизм", лежащий в природе сомневающего­ся и модализованного сознания — это разногласие "Я" с самим собой. Здесь речь не идет более о простом явлении расщепления восприятия, но о разногласии "Я" с собою самим, хотя разногласие очевидно основывается на пассив­ных обстоятельствах этого расщепления и мотивируется ими. Сейчас "Я" не в ладах с собой, он в инакомыслии с собой, коль скоро он склонен верить то в то, то в это. Затем, эта склонность не просто обозначает аффективный порыв к привлекательным возможностям; скорее, они привлекают меня в их бывании, и я прохаживаюсь то с одной, то с другой, в модусе личного решения, придаю валидность то одной, то другой своим активным занятием позиции, кото­рое, конечно, всякий раз оказывается затруднительным. Это "прохаживание" "Я" мотивировано весом самих возможно­стей. Из этих влекущих возможностей проистекает тенденция к суждению, которой я активно следую в течение некоторого времени и чем привносится как бы моментальное личное решение с моей стороны в ее пользу. Но затем, вследствие эффективных притязаний иных возможностей, я увязаю... "Я" как бы проходит полпути к достижению, но не в силах преодолеть весь путь к твердой решимости или убеждению». («Опыт и суждение», с. 303.)
Этот отрывок из Гуссерля представляет собой, по сути, негатив моего замысла, натурализованный, к тому же, в особом настроении сознания и выраженный пассивным го­лосом сомневающегося субъекта. В развиваемом здесь методе «пара-философии» различные системы философствования рассматриваются как находящиеся в особых отношениях друг с другом — отношениях «всматривания», своеобраз­ного зеркального отражения. Их тексты при этом будут анализироваться как модализация этого «всматривания», посредством интерпретации этих систем как участвующих в общем процессе философствования, а не разрозненных попытках «системотворчества». Мой замысел можно опре­делить, с учетом этой его «пара-», «сверхфилософской» направленности, как попытку концептуализировать эту «веч­ную антиномию» систем философствования, одновременно разделенных и соединенных в технике модализирования.
124
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
5. МОДАЛЬНОСТЬ И МОДАЛИЗАЦИЯ
125
Какова форма модального представления этих текстов? Рассмотрим несколько примеров, имея в виду, однако, что основной интерес в них будут представлять не сами тексты, а их модализация.
«Большая змея». — Обычное дескриптивное описание.
«Эта змея — большая». — Пропозициональное предло­жение, в котором акт нашего мышления предстает как со стороны его формы, так и содержания, в субъект-объект­ной схеме языка. В этом предложении также имплицитно представлена логическая схема его языковой структуры.
Когда в поле зрения появляется субъект, артикулирующий это предложение, мы имеем следующую конструкцию:
Я знаю: «Эта змея — большая». — Полное предложение, в котором наше знание представлено в правильной логической и лингвистической форме, но не:
Я знаю: «Большая змея». — Логическая форма этого предложения неточна, что не позволяет квалифицировать его как полное предложение. Отсутствие упоминание о субъекте знания во второй части этого высказывания превращает его в немодализируемую конструкцию.
«Я знаю (видел) большую змею» — в этом высказывании о факте нашего восприятия не содержится никаких логиче­ских или семантических свидетельств его неполноты, как в предыдущем высказывании, где другое расположение кавы­чек делало необходимым некоторые семантические (и/или логические) действия с тем, чтобы формально «дополнить» его. Предложение типа «Я знаю, змея большая» нуждается в определенной логической доработке, точнее, в указании на тот факт, что применяемая здесь логика пригодна только для «аналитических» предложений знания, но не «синтети­ческих» конструкций относительно предметов как объектов познания. Логическая схема, как видим, оказывается увя­занной в подобных случаях с эпистемологическим подходом. Такие случаи указывают на аподиктическую модальность, в которой согласуются логическая и эпистемологическая пер­спективы действия по отношению к предмету анализа, что в конечном счете дает возможность представить его как объект и мышления и языка. Эта модальность «аподиктична», ибо для нас одинаково важны как сам акт мышления, так и то, что становится объектом нашей мыслительной деятельно­сти. Нечто подобное представляется возможным проследить
и в других «естественных» модальностях («необходимости», «возможности», «очевидности» и т.д.).
Не следует забывать при этом, что во всех таких случаях нас интересуют не модальности сами по себе, равно как и не способы их выражения в языке. «Разделенные» конструкции мышления могут прослеживаться только через и посредством модализации, в которой одновременно задействованы все три модальности. То, что этих модальностей три, определяется уровнями реальности, о которых мы уже говорили.
Поскольку модализации никогда не выступают на пе­редний план мыслительной деятельности, присутствуя лишь как ее фон, как некоторая готовность определенной системы мысли вступить во взаимодействие с другими системами (в этом смысле модальность лишь указывает на что-то, но сама по себе ничего не представляет), нет нужды опреде­лять их. Все, что представляется необходимым проделать в моем последующем анализе, — это разработать процедуру приведения любой системы философской мысли в исходную тернарную оппозицию, точнее, обнаружения этой оппозиции как уже всегда, изначально присутствующей там.
5.1. А. Деонтическая модализация Представьте, что Вы участвуете в стрелковом состязании. Цели скрыты и не­обходимо ждать, пока снимут закрывающую их завесу. Когда Вы их наконец видите, обнаруживается, что это — приказ: «Стреляй в меня!» В этой ситуации значение данной (и любой другой) команды образует уровень (А) Вашей абсолютной истины. Это аподиктически очевидно, исходя их того факта, что Вы получили приказ и стреляете в соответствии с ним. Но Вы не воспринимаете эту надпись как знак и потому она составляет материальную цель действия. Таким образом, деонтичность может быть определена как метафизика «того-что-должно-быть-сделано», как полнейшая определенность в знании того, что находится перед Вами. Именно поэтому деонтичность не только не должна, но и попросту не может быть определена сама по себе, в своем внутреннем содержа­нии. Она вводится соответственно аподиктическому статусу знания того, что есть (что означает, в данном случае, что аподиктичность может быть изменена, а деонтичность — нет). В деонтической ситуации стрельбы по мишени сама необходимость стрельбы никак не может быть усомневаема, хотя и предусматривается возможность замены мишени. То, что изменяемо здесь, таким образом, есть знание цели дей-
126
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
6. САМОРАЗВИВАЮЩАЯСЯ КУЛЬТУРА И ТЕКСТ
127
ствия, но не необходимость самого действия. Деонтичность приобретает реальный смысл только если реализуется через нечто «неосмысляемое». К примеру, семиотик может пы­таться описать действия стрелка из лука, как относительно мишени, так и применительно к приказу: «Стреляй в меня!» в поведенческой парадигме, как действия, прагматически ориентированные знаками, тогда как для самого стрелка по­добное описание настолько же невозможно, как невозможен «сын бесплодной женщины».
5.2.  Б. Аподиктическая модализация Аподиктическую мо-дализацию несложно представить инверсией модализации деонтической. Организатор стрелкового состязания может предложить его участнику на выбор две разных мишени, чем помещает свое знание на (А) уровень абсолютной истины. Стрелок всегда будет стремиться поразить цель, но в этом последнем случае смысл его действий будет относиться к уровню Б, ибо он обусловлен. То, что здесь происходит, можно определить как отношение Бога к созданному Им ми­ру. Что самое любопытное, смысловой аспект этой ситуации остается «непомысляемым» даже для Бога, т. е. организатора всего действа. Предоставляя альтернативные мишени, он создает ситуацию выбора только для стрелка, но не для себя самого, работающего в метафизике аподиктической модаль­ности. Читателю нетрудно сообразить, что и мое мышление (при написании этого текста, равно как и при любой попыт­ке осмысления индийских философий), работает в той же аподиктической метафизике. Не будучи индийским филосо­фом, я не в состоянии воспринять содержание индийских концепций как знаки (для) моей деятельности.
5.3.  В. Гипотетическая модализация Возьмем, к примеру, аксиоматическую схему мышления Евклида: «Предположим, что...», каковая может служить в качестве формулы гипоте­тичности знания, которое надлежит проверить на истинность. Само предположение, т. е. «аксиоматизация», относится здесь к уровню абсолютной истины (А); то, что предполагается проверить, располагается на аподиктическом уровне дока­зательства Б. Проверку предположения можно проводить разными путями, в зависимости от чего его можно лока­лизовать в различных структурах знания (как Евклидову и не-Евклидову геометрию, например), но общая им обоим смысловая мета-теза гипотетичности остается. Третий, «не-помысляемый» компонент каждой такой композиции есть,
следовательно, деонтичность, значение «обязательности», о чем уже говорилось выше. Естественный статус должен­ствования аксиомы оборачивается теоретическим знанием, разделяемым всеми.
6. Саморазвивающаяся культура и текст
Трех модальностей, таким образом, оказывается доста­точно для того, чтобы представить философию как систему культуры, которая инкорпорирована в совокупность различ­ных типов мыслительной деятельности. Понятие культуры используется здесь скорее как технический термин, подобно тому, что происходит с ним в западной социальной теории, где он используется для описания, в первом приближении, культуры Индии как превращенной формы авторитетного текста в форме философской рефлексии индуизма. В за­падно-европейской культуре это понятие сформировалось во взаимодополняющих процессах объективизации и депер­сонализации идеи бога, вот почему там она представлена как некоторая целостность, состоящая из частей как ее функциональных элементов. Все, что нарушает целостность культурного функционирования, необходимо должно пода­вляться. Западная культура, таким образом, основывается на концептуальной оппозиции «функциональности» и «кон­фликта».
Несмотря на сходство технизации понятия культуры, мое толкование этого термина не предусматривает рассмотре­ние культуры как некоторой целостности функционирующих частей. Модальности как интенции составляют суть этого восприятия культуры. Системы индийской классической фи­лософии, несмотря на все их различие, рассматриваются здесь как «коллективные субъекты», хотя и располагающие особыми познавательными приемами, но способные работать в унифицированной структуре значения, которая как раз и создается благодаря их деятельности. Существенно добавить, что они способны успешно взаимодействовать посредством знаков. Стороннему наблюдателю (в данном случае — за­падному исследователю) все это может показаться знакомой картиной актуализации в знании некоторой объективной культуры, представленной совокупностью норм, или систе­мой ценностей, которые делают эти нормы обязательными для любого субъекта культуры. Культура может показаться ему также системой идей (подобно тем, которые обнаружи-
128                 ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
ваются в научном исследовании как стремлении получить объективное, разделяемое всеми знание о мире). Для ин­дуистского философа, однако, культура представляет собой нечто совсем другое, это всегда и только Веды. Анализ культуры в этом толковании не может быть ничем иным, кроме как модализацией.
Понимание культуры как гармонической целостности, в которой не представлены диссонансом познавательные установки наблюдателя, имеет принципиальное значение для восприятия культуры «извне», с" позиций иной культуры. Когда же исследовательский подход осуществляется «изну­три» культурной системы, антиномичность ее интерпретации предсталяется неизбежной. Это как нельзя лучше видно в индийской классической культуре, в которой Веды сами по себе и совокупность их рефлексий — даршаны — проти­воречивы, антиномичны друг по отношению к другу. Тому, кто привык к критерию непротиворечивости знания, очень трудно приноровиться к этой особенности ведического зна­ния. И структура, и исторический процесс формирования индийских систем знания поэтому вряд ли представимы в обычной перспективе культурного сравнения.
Как же представить и онтологически обосновать, в таком случае, системы индийского философского знания? Можно ли прибегнуть здесь к каким-то межкультурным средствам концептуализации? Для ответа на этот вопрос необходимо прежде всего принять во внимание, что сами эти системы отстранены от ведической культуры в том смысле, что сово­купность норм этой культуры не находит прямого отражения в них. Однако подобное отстранение не означает полной изоляции даршан от Вед как культурного тела индийской классической цивилизации. Даршаны можно представить как своеобразные продолжения-модализации ведических текстов, располагающиеся в порядке соответствующих модальных
(А) Б композиции типа —-— (см. схему 3).
В
Анализируемые тематически, в их элементарном содержа­нии, философские сутры не выглядят как ведическое знание в плане его уникальности. В них представлены те же пробле­мы, что обнаруживаются и в гетеродоксальных философских текстах (например, в буддийских и джайнистских сутрах), равно как и в западной философии. Это свидетельствует о том, что формирование и развитие даршан происходило не только путем их внутренней рефлексии, но включало в себя
6. САМОРАЗВИВАЮЩАЯСЯ КУЛЬТУРА И ТЕКСТ
129
tmpD81-9.jpg
"""• Шесть форм рефлексии презентации
Три пары «внутренней» рефлексии Схема 3.
некоторые формы взаимодействия с философским знанием как таковым. Это обстоятельство, вообще говоря, выступает в роли кардинального, a sin qua поп условия нашего ана­лиза, без чего даршаны были бы полностью эзотеричны и непроницаемы для непосвященного.
И тем не менее, корпус текстов шести школ индуизма столь же уникален, как и сами Веды. Не один из этих текстов не поддается толкованию как «естественный» или «искусственный» в западном понимании. Сутра, что дословно означает «перевитая веревка», не есть, конечно, вещь в ее естественном толковании, однако, с учетом особенностей ее композиции, о которых говорилось выше, и коллективного авторства, она не представляет собой вполне искусственный феномен. Текст сутры может использоваться как культурная вещь, например, в псевдо-естественной функции некоторого мнемонического средства (откуда и идет «перевитая верев­ка»). Сутры достаточно радикально отличаются от западной экзегетической литературы. Хотя «перевитая веревка» и мо­жет ассоциироваться с четками, ее назначение совсем не в том, чтобы перебирать бусины, а в отнесении к соответству­ющей культурной традиции. Сутра есть эта традиция сама по себе, и как таковая, она обладает собственной уникальной ценностью, равной ее культурному значению. Философские концепции, построенные на соответствующих сутрах, можно сопоставить с современными научными теориями, например, в физике, которые, несмотря на возможность их коррекций, все должны основываться на галилеевых принципах, чтобы быть принятыми в современной физике. Конечно, корпус даршанических текстов не является больше священным и мо­жет подвергаться критической оценке, даже коррекции, хотя
ШЕСТЬ ЭПИСТЕМОЛОГИЧЕСКИХ ДИСЦИПЛИН.
131
130
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
отказ от него (что означает одновременно отказ от принципа сакральности Вед) будет угрожать самим основаниям этой культуры. Подобный отказ будет означать пересмотр культур­ной функции сутр как того фермента, который генерировал дискуссии между даршанами и привел к созданию всей си­стемы ортодоксального философского знания классической Индии.
«Текстуализация» этой дискуссии, поэтому, содержит в себе намного больше, чем просто содержание споров между даршанами. Как раз это обстоятельство и делает возможной реализацию моего философского проекта. Так, например, в корпусе текстов ньяи (индийской формальной логики) содержится не только теория логического вывода, но также и весь сопутствующий материал, необходимый для реконструкции происхождения логики, как в формальном, так и трансцендентальном аспектах. Такого рода сведения невозможно почерпнуть из аристотелевой «Аналитики»; в поисках подобной информации следует обратиться к его «Метафизике». «Ньяя-сутра» — не просто учебник логики, это законченное целое, располагающее всем необходимым для создания, обучения и использования логики. Она подобна ovum logicae.
Поскольку каждая из даршан возникает из соответствую­щего ей авторитетного текста, она не может анализироваться вне тех авторитетных текстов, которые составляют основа­ния других даршан. Не будучи ни естественной культурной вещью, ни отражением содержания подобной вещи, а всего лишь текстом, она может соотноситься только с другими, подобными текстами. Философствование в классической ин­дийской ортодоксии не могло быть ничем иным, кроме текстовой рефлексии, рефлексии «из текста в текст» и «по поводу текстов».
Это позволяет гарантировать уникальность каждой дар-шаны, несмотря на ее последующее развитие и обогащение новыми темами и объектами анализа. В рамках «интертек­стовой рефлексии» уже неважно, обнаружены ли эти темы и объекты в рамках данной даршаны или позаимствованы из другой — в любом случае они приходят «из текста». Прав­да, это создает определенные затруднения для понимания, точнее, репрезентации содержания самих даршан, в плане строгой локализации присущих им тем и объектов. Про­иллюстрировать это, однако, представляется возможным в относительном пространстве/времени Эйнштейна, одновре-
менно открытом и закрытом, где различные параметры могут быть рассчитаны, но не локализованы, т. е. верифицированы. Это потому, что сама идея верификации становится одной их переменных этого мира.
Простая иллюстрация того, как принцип относительности работает в условиях гравитации, поможет прояснить кое-что и относительно нашего объекта исследования. Согласно Эйнштейну, существуют такие точки пространства, луч света в которых может искривляться под влиянием гравитации и даже «закругляться», образуя так называемые «световые ловушки». Каждый, кто вообразит себя в подобной ловушке, может быть уверен, что, глядя прямо вперед, он будет видеть... себя же самого. Конечно, он может осознавать при этом, что его восприятие иллюзорно, но развеять эту иллюзию он окажется не в состоянии, ибо она — его собственное восприятие. Следовательно, он не сможет подтвердить свое осознание экспериментально.
Каким же образом оказывается возможным осознать иллюзорную загадку даршан, равно как и то, что происходит в их «текстовом пространстве»?
7. Шесть эпистемологических дисциплин, разворачивающихся друг друга
Все последователи индуизма разделяют, хотя в разной сте­пени, так называемый «принцип двойного знания», согласно которому различаются «трансцендентальное» (paramarthika) и «трансактивное», или «практическое» (vyavaharika), знание. Доктрина «двойного знания» не прилагается ни к Богу, ни к природе, ни к знанию как таковому. Единственной предметностью этой концепции являются тексты, корпус текстов, наработанный шестью индуистскими школами и закрепленный в соответствующих им традициях. Осново­полагающий, так называемый «корневой» текст каждой из школ признается как основа трансцендентального знания. «Трансактивное» или «практическое» знание производно от «трансцендентального» и в этом смысле принадлежит ему, но никогда в него не включается. Продолжение одного текста в другой и соединение их таким образом в цепочку тексту­альности означает продвижение каждой философской школы в «ничейную мыслительную зону» и тем самым овладение ею, «отмысливание» того фрагмента ментального простран­ства, который открывается текстам этой школы. Корпуса
132
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
7. ШЕСТЬ ЭПИСТЕМОЛОГИЧЕСКИХ ДИСЦИПЛИН...
133
текстов всех школ увязаны друг с другом через посредство их «корневых» основ, однако содержащееся в них знание «трансцендентально» только для текстов «своей» школы, для всех остальных оно «трансактивно» и является предметом их рефлексии.
Типы подобной рефлексии сформировали три пары взаимосвязанных регионов мысли (samanatantra) индуизма:
вайшешики (как это случилось со всеми натурфилософскими концепциями Древней Греции), так что весьма затрудни­тельно расценивать ее как философию природы. Можно согласиться, что определенные физикалистские идеи все же присутствовали там (идея атома, к примеру), но они не проистекали из наблюдений самих вайшешиков, равно как и не были обобщениями этих наблюдений. Вот по­чему индийские исследователи атомизма Канады признают неправомочными попытки сопоставить его теорию с ато­мистической философией Демокрита. То, что вайшешика понимает под атомом (или «бесконечно малым»), не есть обобщение ее размышлений по поводу пылинок, танцу­ющих в луче света (как у Левкиппа). Здесь мы имеем дело скорее с математической идеей бесконечно малого (paramanu-visesa); эта же формулировка используется вай-шешикой в совсем другом контексте, что свидетельствует в пользу ее самостоятельной значимости вне атомистики. Отсылаем читателя снова к методу «разделенного конструи­рования».
«Викальпа», однако, может оказаться полезной и в другом отношении. Представим себе декартово «радикальное сомне­ние» в двух различных проекциях мышления — как феномен восприятия и как логическую конструкцию. Если отвлечься от «единого источника» обеих проекций, то получим кон­цепцию атома вайшешики — миниатюрную «превращенную форму» неизбежной несовместимости чувственной опреде­ленности и логической необходимости. Иными словами, прототип атома вайшешики обнаруживается в некотором «несогласии» между даршанами, точнее, в его социальных последствиях. Подобное несогласие никогда не может быть преодолено, ибо его источником является разница взглядов даршан, которая уже скрыта наслоениями их символиче­ских конструкций. В этой ситуации даже логика ньяи, с ее весьма мощным техническим аппаратом, не способна помочь. Более того, исходная ситуация конфликта мнений сама натурализуется, т.е. превращается в субстанцию и включается в онтологический пантеон visesa, что буквально означает «доля участия» — категория, давшая имя самой вайшешике. Таким образом, сам факт исходного несогла­сия, разделяемого всеми участниками дискуссии, становится предметностью философии вайшешики, которая, однако, в полном соответствии с ее установками, развивается на ма­териале «философии природы», а не, скажем, относительно
миманса и веданта;
вайшешика и ньяя; санкхья и йога.
Подобная увязка отражает не только историческое, но и содержательное родство этих школ. В ней также прослежива­ется логическая дополнительность их друг по отношению к другу. Рассматриваемые в категориальном аспекте отношения между парами выглядят как «формальные», внутри пар — как «материальные» или «органические» связи. Все они в рав­ной степени задействованы в производстве и воспроизведете текстов, причем не только своих собственных, но и текстов других школ, поставляя материал, средства и методы для этой деятельности. Так, например, вайшешика (выполняя функции философии природы) снабжает ньяю (формальную логику и эпистемологию) основами ее «физики», т. е. систе­мой онтологических категорий и общим представлением о мире, тогда как ньяя предоставляет вайшешике свои позна­вательные парадигмы и технику логического вывода. Йога («психо-технология») осуществляет практическую проработ­ку категорий «состояний сознания» (tattvas), теоретически провиденных самкхьей («психо-теория»), а санкхья развивает свою телеологию, столь необходимую йоге. Миманса (точнее, карма-миманса, философия «должествования») озабочена ра­ционализацией мира, посредством приведения практических действий в соответствие с нормативными инструкциями ав­торитетных текстов; веданта (метафизика ведантизма) пред­ставляет собой методологию «освобождения от текста» и как таковая представляет собой мощный стимул для ми­мансы в «восстановлении» поля деятельности, разрушаемого активностью веданты.
Но это еще не все. Здесь мы имеем дело не про­сто с разделением философского труда между различными школами в соответствии с их специальными интересами, а проникновение в объект каждой из систем, вступающей в отношения «взаимной рефлексии», что неизбежно ве­дет к их существенным трансформациям. Так, например, «физикалистская» ориентация не развилась в философии
134
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
7. ШЕСТЬ ЭПИСТЕМОЛОГИЧЕСКИХ ДИСЦИПЛИН.
135
некоторой формы политической экономии или «философии разделенного участия». Таким образом, природное содержа­ние становится лишь формой представления предметности вайшешики. Возможные «натурализации» или «реификации» производятся здесь проектированием вишеши (visesa) на это содержанием и, следовательно, непрестанным обращением ее в форму. Так производится «онтология логики», «атом», «семантический дифференциал» и т.д. То, с чем сталкивается читатель в данном случае, есть поразительный пример фило­софского «вечного двигателя», «вечного» в том смысле, что сам механизм проектирования никогда не рефлексируется метафизикой вайшешики (причину мы уже видели в эйн­штейновской иллюстрации). Следовательно, никакой теории «проекции» в вайшешике нет. Такая теория разрабатывается другой философской системой — самкхьей, где мы имеем дело не просто с «разделенным конструированием», а с его удвоением, т. е. воспроизводством себя самого!
Чтобы представить, что это такое, давайте вновь обратим­ся к вайшешике, точнее, к ее не-рефлексивной деятельности, дающей богатейший материал для логического и эпистемо­логического конструирования ньяи. Это конструирование, в виде обратной любезности, снабжает вайшешиков готовыми схемами для их активности, что делает саму логику ньяи интенсиональной. Соответственно, логика ньяи строится не как формальная дедуктивная система (хотя она и содержит весьма развитые формализации), но как процедура редукции (nyaya) псевдо-натуральных объектов вайшешики к формам логического мышления.
Подобным образом, хотя и в другом материале — в теории структурированных психических состояний, работа­ет философия самкхьи. Это не означает, что философы этой школы воспринимают психику как нечто реально су­ществующее и подвластное наблюдению. Психологическая теория самкхьи развивается потому, что обнаруживает в йоге практическое приложение своих схем, praxis предполагае­мой ментальной активности. Психология самкхьи поэтому не есть не только экспериментальная психология, но даже и теоретическая дисциплина в нашем понимании; это — некоторая «внешняя форма» того содержания, которое она транслирует в йогу и получает, по «аппробации», обратно. Вся программа гуссерлевской феноменологии оказывает­ся по сути выполненной в самкхье. Мартин Хайдеггер в «Бытии и времени» определял феноменологию через «как»
теоретизирования. Если так, что санкхья обеспечивает ма­териал («что») для феноменологической активности («того») йоги. Соответственно, йога, целенаправленно меняющая ментальные состояния, обращается к самкхье за помощью в их вербализации, т.е. обосновывает теоретизирование самкхьи посредством превращения его в «тематический» процесс. Историческое развитие связки самкхьи и йоги является также подтверждением взглядов М. М. Бахтина о том, что психология работает с предметностью слова, как та представленна в разнообразных вербальных трансакциях
(«полифонии»).
Но известно ли было самим индийским философиям о преобразующем свойстве их деятельности? Достигли ли они того уровня рефлексии, на котором мы находимся сейчас? Шри-Шанкара-карья замечает по этому поводу, что его адвайта-веданта вряд ли бы была нужна как метафизика и «первая философия», если бы различные философские школы не были так активны в производстве их философ­ских представлений о реальности. Их активность (pravrtti) вынуждает адвайтина заниматься методологическими изы­сканиями для критической оценки, «де-реализации» этих представлений. В частности, адвайтин квалифицирует как свою задачу определение предпосылок, относительно ко­торых желание познать мир (Real) выступает как таковое только потому, что это понятие (Real) упоминается в тек­стах и истолковывается там как условие всего познания. Такие тексты, в свою очередь, производятся экзегети­кой мимансы и выступают как исходный материал, по поводу которого разворачивается методологическая деятель­ность веданты, целью которой является «освобождение» от
текста.
Таким образом, даршаны — не просто дополнительные друг относительно друга мнения и концепции по поводу сакральной ведической тематики; они возникают одна из другой в ходе взаимонаправленных актов «отмысливания» их конструктивного содержания и выступают как исходный ма­териал для формирования соответствующего каждой способа мышления. Подобное «отмысливание» представляется несо­мненным в случаях, когда рефлекторное производство идет «трансактивно»; сложнее обстоит дело с «корневыми» тек­стами, которые должны воспроизводится трансцендентально в их полной само-идентичности.
136
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
8. МОДАЛЬНАЯ СЕМИОТИКА И КАТЕГОРИЯ ФИЛОСОФСКОГО МЫШЛЕНИЯ 137
Эта проблема, вместе с другой близкой к ней — проблемой естественного и искусственного (точнее, не­естественного и не-искусственного) внутри-текстового обо­снования даршан, имеет двойственное толкование в веданте. Методология веданты концентрируется в псевдо-натурали-стической доктрине «майи» («трансцендентальной иллюзии», в онтологическом плане) или «авидьи» («не-знания» как «не­возможности познавать» эпистемологически). Майя и авидья не различаются в своей предметности. Онтологический образ майи фундирует многопозициональность даршан, но не име­ет при этом никаких естественных коннотаций. Было бы ошибочным толковать майю как «трансцендентальную иллю­зию» кантовского толка, т. е. как принадлежащую сознанию познающего индивида. Мир может представляться иллюзией только лишь потому, что изолированный познающий ин­дивид есть иллюзия в индийской парадигме. Адвайтийский философ Видьяранья так определяет майю:
tucchanirvacaniya ca vastavi cety asau tridna jneya maya tribnir bodhaih srtautayauktikaih.
Майю можно понимать с трех разных позиций: с точки зрения человека с улицы, который верит в ее реальность, с позиции логика, для которого она неопределима, и в парадигме того, что присоединяется к Слышимому (= Веде), для кого майя — не-существующее.
Интенция адвайтина не имеет ничего общего с вос­приятием обычного человека — мир и природа для него могут приобрести бытийственность только в воображаемой парадигме логического атомизма, чья реальность — не­определима. «Истинная» реальность для него может быть найдена только в тексте, произведенном посредством особых процедур трансформации содержания мира и представлений о нем. Сила майи — в сакрализации чужого «корневого» текста, который, по причине его принадлежности к дру­гим воззрениям на Веды, не может рассматриваться как источник истинного знания в парадигме данной даршаны и потому должен признаваться в ней как несуществующий. Соответственно, авидья («то-что-не-может-быть-познано») не есть ни характеристика запутавшегося сознания, ни ограниченность познающего субъекта (традиционные ка­чества «сомневающегося сознания»); она — тень другой познавательной «рефлексии» и как таковая действительно
непознаваема. Если, к примеру, «корневой» текст ведан­ты представляет собой ее видью, то для мимансы этот текст будет авидьей. Неизбывные парадоксы мышления, таким образом, оказываются предусмотренными системой ведического знания и представляют ее интегральный компо­нент.
Парадоксы майи и авидьи не концептуализированы за­падной философией. Ближе всего к фиксации присущей им предметности подошел Гегель, когда анализировал «проница­емость», «пористость» материи, чьи компоненты соединяются друг с другом на манер нитей ткани, или ковра. Как раз это «переплетение» и есть то, что делает всю ткань существующей и позволяет воспринять узор, вытканный на ковре («Наука логики». Т. 2. «Понятие сущности»). Хотя этот образ сформи­ровался в результате радикального переосмысления Гегелем кантовского эпистемологического эмпиризма, а также геге­левской идеи «взаимности», существующей между индиви­дуальными субъектами познания, он продолжает оставаться не-рефлексивным относительно содержания самой философ­ской деятельности. Например, здесь ничего не говорится об «интенциональности» отдельных нитей, о возможности (или невозможности) отделить образ, дизайн, от ткани. Или о том, что составляет предмет нашего интереса: насколько и какими средствами возможно проникновение в чуждые контексты с сохранением способности их понимания.
8. Модальная семиотика и категория философского мышления
Отметив ранее, что антиномия между субъективной (= ведической) и объективной (= научной) перспективами анализа выглядит неустранимой, я попытаюсь все же пре­одолеть ее при помощи шести модализирующих категорий самой проблемы. Они представлены в таблице в виде шести референтов трех модальностей:
Модализация Символ Объективная Субъективная
презентация презентация (в науке) (в ведическом знании)
Деонтическая
Гипотетическая
Аподиктическая
N V I
норма
ценность
идея
значение
знак
знание
138
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
9. ШЕСТЬ «ВХОДОВ» В МИР ФИЛОСОФСКОЙ РЕФЛЕКСИИ              139
Презентация «объективного» и «субъективного» в этой схеме не тождественна объективному и субъективному как таковому, культурная презентация не может оцениваться в сетке этих двух категорий, ибо она не есть ни объективное содержание, ни субъективное значение.
Такое представление проблемы отнюдь не означает по­пытки уподобления даршан тотальности «культур». Культура никогда не толковалась в западной культуре так, как пони­мается сакральный текст в Индии. Ошибочным также будет понимание этого текста как «объективированого культурного кода», разделяемого группой философов. Если на Западе культура материализуется во всей тотальности социальной жизни, то в Индии философский текст представляется существующим в универсуме соответствующих воззрений (даршан), что отнюдь не совпадает с обществом; соци­альность подобного текста всегда модализирована, так что каждая из даршан есть форма «модализированной коллектив­ности». Понятия, содержащиеся в моей схеме, применимы как к объективному конституированию культуры, так и ее внутренней рефлексии в Ведах; надобность же их, вообще говоря, довольно ограничена — целями введения непосвя­щенного (западного исследователя) во внутреннюю жизнь индуистских воззрений. Действия непосвященного при этом выступают как «модализирующие категории», референты ко­торых (культура и ее компоненты) не являются объектом нашего интереса.
Что прежде всего бросается в глаза западному исследо­вателю при попытке понять авторитетный текст, к примеру, адвайты-веданты? Недостаточность его усилий для постиже­ния абсолютного знания, ибо то, что составляет абсолютную истину в этом тексте для адвайтина, будет абсолютной бессмыслицей для не-адвайтина. В принципе, эту ситуацию должен принимать в расчет и сам адвайтин, соглашаясь на своеобразный компромисс, а именно, на признание пра­вомочности здравого смысла и повседневного опыта. Этот компромисс, однако, может быть устранен в его последующей деятельности; сама процедура освобождения от ограничений повседневного опыта может быть реализована по-разному, в зависимости от той из шести традиций, в которой она осуществляется. Базисная композиция уже известна:
Из нее складываются следующие комбинации:
tmpD81-10.jpg
Модусы данной схемы можно представить как материали­зацию шести «рефлексий» индуизма, в тех их формах, в кото­рых они отражены в соответствующих авторитетных текстах:
tmpD81-11.jpg
Попробуем теперь обрисовать особенности этой подиномиче-ской конструкции («складня»). Она характеризуется полной внутренней рефлексией (симметрией), полнотой и, как та­ковая, включает в себя трансактивный принцип, равно как и принцип парной комплиментарное™. Эта конструк­ция может также служить в качестве инструмента измерения «ортодоксальности» той или иной школы: наиболее «ортодок­сальные рефлексии» Веды располагаются ближе к центру, по мере продвижения на периферию возрастает независимость их от ведического содержания.
9. Шесть «входов» в мир философской рефлексии
Попытаемся проанализировать полиномиальную кон­струкцию посредством замены некоторых инвариантов за­падной философии ее переменными.
Придерживаясь теоретического подхода к полиномии, мы должны обратиться вначале к самкхье. Конструкции сам-кхьи выглядят как «психологические теоремы», причем их «психологизм» — единственное, чем может воспользоваться западный наблюдатель при попытке понять самкхью. Доста­точно симптоматично, что и санкхья и веданта предлагают эзотерические доктрины, но если веданта, находящаяся в центре полиномии, выдвигает концепцию «двойного зна­ния», то санкхья ограничивается простым противопоста­влением одной рефлексии другой, что несомненно связано с ее периферическим расположением. По сути, отноше­ния между Трансцендентальным Субъектом (Пурушей) и Производящей Природой, или просто Производительностью (пракрити), в теоретической схеме самкхьи репрезентируют все возможные формы отношений между любыми рефлексив­ными парами. Скажем, логика ньяи предстает как «субъект
(А) Б В
140
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
9. ШЕСТЬ «ВХОДОВ» В МИР ФИЛОСОФСКОЙ РЕФЛЕКСИИ
141
референциальных связей» для «продуктивной онтологии» вайшешики.
Санкхья представляет собой связку между ортодоксальны­ми и гетеродоксальными философскими системами древней Индии (такими, как буддизм, например). Йога также имеет выход в тотальность индийской культуры (см. выше анализ «викальпы»). Очевидно, и санкхья и йога — не ведического происхождения, по той причине, что их символизм и ме­дитативные практики обнаруживаются и в других культурах. Ньяя, с которой западная культура знакома, благодаря ее логическим разработкам, более всего, представляет достаточ­но большие сложности для понимания. Некоторые полагают, что ньяя повлияла на логические представления Аристотеля (через его племянника, который в составе армии Александра побывал в Индии и предположительно привез оттуда своему дяде учебник логики ньяи). Сходство этих двух логик стало общим местом западных исследований, но только сейчас обнаруживается, что они не имеют почти ничего общего, как типологически, так и исторически. Ньяя отличается от западной логики так же, как учебник логики отличается от генеалогии логики; толкование ньяи как логики всецело зависит от понимания того «внутреннего значения», которое эта логика имела в ведической культуре. Что же касается интерпретации веданты и мимансы, то она требует, ни много ни мало, «натурализации» непосвященного в индий­ской культуре (попытка чего и предпринимается в этом тексте).
Ничего удивительного, что санкхья и йога были самыми распространенными философскими системами индийской цивилизации; оборотной стороной этого была их весь­ма фрагментарная институционализация (в виде отдельной школы, традиции или социальной группы); характерным по­казателем этого является утрата авторитетного, «корневого» текста самкхьи (то, чем мы располагаем сейчас — явная подделка). Что касается йоги, то она — единственная из даршан, прижившаяся в других культурах.
При всем различии исторических судеб и культурной позиции, даршаны проникают друг в друга, и концептуаль­но, и процессуально. Такая «взаимная репрезентативность» представляет собой результат непрерывной философской дискуссии между философами, которые предпринимали свои исследовательские усилия не только в познавательных, но и в социальных целях — поддержания дискуссии как такого
состояния философствования, которое снабжает всех его участников необходимым материалом и средствами. В Индии мы сталкиваемся с органической схемой философствования, представленной как материализация мечты всех философов, того «философского рая», о котором мечтал, умирая Сократ, идеал которого был воплощен Платоном — в существовани философов в его «Республике», Гегелем — в виде Абсолют­ного Знания как длящегося познания (см. последнюю главу его «Феноменологии»).
Всесторонний анализ полиномии не преминет показать, что в ее составе присутствуют самые различные «абсурди-зации» значения и практически все возможные логические ошибки, в которых результируются смысловые подвижки от одной даршаны к другой. К подобным нарушениям ведут, однако, не сами подвижки, а смена модальной пер­спективы философского анализа при переходе от одной формы индуизма к другой. Смысловые и логические не­сообразности одной формы философствования могут быть элиминированы при переходе к другой, но от этого они не исчезают из всей совокупности философского знания. Все участники полиномической дискуссии сталкиваются с ними, если не в собственной концептуальной деятельности, то при контактах с другими системами. Можно заключить, следовательно, что такие проблемы неустранимы в системе философского знания даршан, в полиномии как таковой. Логические несообразности и проблемы осмысления демон­стрируют действительную многопозициональность и анти-номичность индуизма как системы, элементы которой — даршаны — вполне осмысленны и логически непротиворе­чивы.
Дальнейший анализ полиномии может осуществляться посредством ее сравнения с системами западной философии, подобно тому, как это уже было проделано с атомистикой вайшешики. Однако предварить подобный анализ должно четкое осознание «коллективной природы» индуистского фи­лософствования, прояснение механизма объединения вкла­дов всех его форм в общую «философскую сумму». Вместо умножения примеров представляется необходимым провести категориальный анализ даршан как «культурных единиц» системы философствования, репрезентирующей некоторую универсальную структуру философского сознания.
Подобный анализ, хотя и с другими целями, уже предпри­нимался в психоанализе — при рассмотрении генезиса теории
142
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
9. ШЕСТЬ «ВХОДОВ» В МИР ФИЛОСОФСКОЙ РЕФЛЕКСИИ
143
из некоторых исходных компонентов, «единиц» теоретичес­кого знания. «Метафизика» психоанализа (его «абсолютная реальность», в ведической терминологии) представляет со­бой нормативное толкование психики посредством известной схемы Фрейда: Id-Ego-Super-Ego. Эта схема рассматривает­ся натуралистически, как объективная реальность, данная нам в восприятии и являющаяся, одновременно, исход­ным компонентом теории, некоторым ее «неопределяемым» основанием. Для обоснования объективного статуса этой схемы требуется обнаружение и теоретическое осмысление «психологических механизмов» ее функционирования (та­ких как «проектирование», «субституция», «компенсация» и т.д.). Задаваться вопросом о том, почему подобные механизмы концептуализируются, с точки зрения психоана­лиза абсурдно — ведь само психоаналитическое мышление уже вовлечено в механизмы его обоснования. Процедура психоанализа «работает» только в контексте культурного взаимодействия пациента и психотерапевта, контексте, ко­торый и представляет собой «онтологию» психоанализа. В процессах такого рода их схемы и конструкции превра­щаются в «знаки коммуникации» и, как таковые, имеют смысл только в контексте этой коммуникации. С разрывом коммуникационного контекста терапевтический эффект пси­хоанализа может сойти на нет. Нечто подобное происходит и со всем теоретическим мышлением, как совокупностью конвенциональных знаков, в которых обобщаются («тем­перируются») их индивидуальные характеристики. Это — мир чистых интенций и оценок, направленных на все, чтр может иметь знаковую природу; мир псевдо-субъек-тивности, которая проистекает не из веры в независимое существование субъекта, но проецируется некоторым тео­ретическим инструментом, секрет устройства которого уже давно утерян, но который все еще действует, превращая этот мир в коллекцию коммуникативных актов между субъ­ектами, т.е., в «психоаналитический сеанс». Этот мир — единственная среда обитания субъектов, ибо его «фено­мены» — одновременно и его «артефакты», так что даже если и представить теоретически, что кто-то сумел бежать из него, он либо никогда об этом не узнает, либо будет немедленно возвращен (ибо сам знак его освобождения, будучи знаком, вернет его обратно). С другой стороны, никто не может быть уверен в том, что он не-свободен в этом мире — из-за тех конвенций, которые он разделяет
с другими участниками культуры как глобальной коммуни­кации. Очевидно, по этой причине наиболее реальные и, казалось бы, самые правдивые знаки этого мира — все­гда лишь «артефакты» и «проекции», бесконечно удаленные от действительности человеческого переживания (tempera-tion).
Великолепной иллюстрацией проективного абсолюта яв­ляется буддийская онтологема Татхагатагарбхи. Природа представлена здесь как универсум знаков, произведенных некоторым нерационализируемым и нерефлектируемым «по­рождающим механизмом»; даже если индивидуальное со­знание и попытается представить себе этот механизм, оно всегда уже вторично как артефакт, знак, произведенный этим матричным смыслоозначением.
Рефлексией подобного механизма (представленного как «теоретизирование») в рамках индуизма занимается санк-хья. Теоретизирование представлено в ней как некоторое драматическое представление, где в роли зрителя выступа­ет субъект, актером же является «порождающий процесс» (prakriti), играющий роль Природы. Природа структуриро­вана в трех диалектических аспектах («гунах»), эманацией которых являются «онтические образы» («Интеллект», «По­знание», «Разум» и т.п.). Субъект-зритель концентрирует свое внимание как раз на этих образах, расценивая их как «онтологические истины» (tattvas — «то, что здесь»), и оставаясь в неведении относительно своей собственной роли в восприятии их как таковых. Парадокс субъективного восприятия вытекает из неспособности уловить композиции материальных результатов (mahabhfltas) порождающей актив­ности в их вещественной оболочке, так что они оказываются наиболее удаленными от интенциональных центров наблю­дателя. Наиболее продвинутые «теоретические» абстракции субъекта, таким образом, почти всегда располагаются вне сферы досягаемости. Материальные элементы порождаю­щей активности, составляющие то, что называется Приро­дой, не подвластны означающей деятельности субъекта. Все «онтологические фазы» этого производящего/теоретического процесса выглядят как «эпистемологические структуры», произведенные этим порождающим механизмом Природы. Следовательно, они никак не могут использоваться для це­лей само-познания. Взаимосвязи между уровнями теории, равно как и образ самого теоретика, остаются здесь не рефлексируемыми. Любое представление теоретика о се-
144
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
9. ШЕСТЬ «ВХОДОВ» В МИР ФИЛОСОФСКОЙ РЕФЛЕКСИИ
145
бе самом не будет соответствовать действительности: его позиция — внешня относительно всей серии психологиче­ского конструирования. По этой причине экзистенциальная роль субъекта самкхьи находит свое отражение в йоге не теоретически, а практически: точно так же, как «Трансцен­дентальное Я» никогда не экзистенцируется Гуссерлем, а используется практически в процессах феноменологической редукции.
Представленная самкхьей абсурдность положения наблю­дателя (полное неучастие его не только, в игре порождения, но неспособность даже рефлексировать эту игру — какой контраст с аристотелевсим «катарсисом»!) дала основание другой даршане — веданте — включиться в дискуссию и повести ее в совершенно ином направлении. Веданта концен­трирует свои усилия на поиске других способов презентации познающего субъекта. Критика натурализирующего пафоса самкхьи в части интерпретации субъекта оказывается недо­статочной, и веданта отвергает практически все возможные прототипы натурализации (например, «существование» во фразе: «Субъект существует», или «вечность» в высказыва­нии: «Он вечен» и т. п.). Иными словами, онтологический образ субъекта систематически развенчивается — тот образ, создание которого расценивается самкхьей как ее задача. Натуральные атрибуты возвращаются ведантой во внешний мир «проекций» (противостоящий отныне миру «знания»). Субъект отождествляется только с Разумом.
То, что делает ведантин, в западной философии может быть названо «негативной диалектикой», тогда как деятель-ность самкхьи в этом контексте может быть определена как «позитивная диалектика» (не просто «теоретизирова­ние»). Опознать активность самкхьи как «теоретизирование» сложно только с позиций йоги. И дело здесь не в том, что меняется терминология; кардинальным переменам под­вергается сама предметность рассмотрения. При переходе от системы к системе она обогащается и конкретизируется как понятие. «Остаточное содержание» ведантистской крити­ки самкхьи поэтому целиком идет на «де-материализацию» ее собственной майи и авидьи, оставаясь внутри веданты. Мы попытались прояснить это в собственной терминологии веданты ранее, когда речь шла о сравнении веданты с геге­левской идеей «внутренней рефлексии». Мы можем теперь продлить нить сравнения к марксову методу критики полити-
ческой экономии и определить методологическую стратегию веданты как «экономию философского труда».
Итак, положения философии веданты должны всегда рассматриваться в контексте ее противостояния метафизи­ке самкхьи. Однако неверным было бы представлять их соотношение таким образом, как если бы концептуальный каркас веданты был покрыт одеяниями, сотканными ее критицизмом самкхьи. В чем, вообще говоря, состоит «те­лесность» субъекта познания? Очевидно, не этот вопрос — главный для веданты в ее критическом усилии; для нее важнее усомниться в самой методологии самкхьи, попы­таться «улучшить» ее. Веданта пересматривает практически все, что связано с порождающей активностью Природы, одним из результатов чего становится толкование «есте­ственной установки» как в принципе «не-искусственной» и, следовательно, натурализация любой формы теоретизиро­вания. Этот парадоксальный вывод становится возможным не только благодаря демонстрации непригодности теорети­ческих конструкций самкхьи для субъективного толкования сознания в йоге, но также и в общем плане «модального категоризирования» теории:
tmpD81-12.jpg
Результатом такого категоризирования является де-абсур-дизация идеи теории как таковой. Философское значение его заключается в фиксации различия между философским и научным теоретизированием.
Возвращаясь к йоге, следует заметить, что ее ана­логи могут быть обнаружены в прагматическом аспекте феноменологии. Трансформативный механизм современной феноменологии может быть представлен в двух пропозициях: - (1) Cogito — простая фиксация (признание факта);
(2) «Я есть познающий субъект» — связка, в которой факт представлен как конкретное состояние сознания.
Это достаточно очевидно уже на картезианской фазе фе­номенологии. Подобная инверсия, вообще говоря, возможна относительно всех возможных фактов познания. Для того, чтобы увязать ее с содержанием сознания (что представляет собой основную цель феноменологического описания), нуж­но продемонстрировать, по меньшей мере, две ее составные части: одну — фиксирующую «положение вещей» до про-позиционализации, например (1) «Это — стул», другую —
146
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
9. ШЕСТЬ «ВХОДОВ» В МИР ФИЛОСОФСКОЙ РЕФЛЕКСИИ
147
трансформирующую это положение в (2) «Мое восприятие (осознание) этого стула». Результатом подобной процедуры становится «натурализация» сугубо означающей («индика­тивной», в пирсовой терминологии) функции сознания. Эта натурализация достигается оборачиванием, превращени­ем намерения (интенции «экземплификации», apopaphis) в натурализированное обобщение («конституирование»), кото­рое впоследствии будет объяснено как условие определения положения элементов в структуре сознания.
Прекрасным аналогом феноменологии в идцийской куль­туре, как уже отмечалось, является буддийская йогачара. Ее прагматические компоненты, однако, лучше представле­ны в патанджале-йоге, одной из шести даршан. Принцип структурирования состояний сознания (citta-vritti-nirodna) используется здесь для натурализации интенционального сознания в стабильные элементы его структуры. Эта на­турализация, как и вся «прагматика» Патанджали, однако, повисает в воздухе без теоретических конструкций (tattvas) самкхьи.
В противоположность примеру с ведантой, здесь санкхья и веданта приводятся в состояние «внешней рефлексии», так что их вклад в конструирование друг друга уже не критический, а материальный:
индивида. «Универсальное» же включает в себя все то, что «поддается вытеснению».
В принципе то же самое происходит и в мимансе. Принимая «сверх-реальную» природу слов, носитель вер­бальных форм превращается лишь в условие их озвучивания; вся его значимость ограничивается вербализацией. Любая идея или понятие признаются реальными только для целей их формулирования. Даже Бог приобретает существование только при произнесении его Парадигматического Слова. Логика не может подтвердить или опровергнуть правомер­ность вербальных форм — по причине того, что язык создан не для смыслоозначения, а лишь для презентации. Бесполезно, да в сущности и невозможно, искать точки соприкосновения между знаниями «Логика» и «Методи­ста» («Инъюнкциониста»): их метафизические системы не соприкасаются. То же самое справедливо и относительно формальной и диалектической логики Гегеля. «Логик» занят поиском способов презентации того, что он предположил в своей гипотетической метафизике; «Инъюнкционист» подчи­няется аподиктической метафизике приказа. Таким образом, мимансаки придерживаются теории самоочевидной и само­реферирующей истины (svatahprakasa-svatahpramanyam); для найяиков же их истина референциальна и должна быть доказана (paratahprakasa-paratahpramanyam):
tmpD81-13.jpg
tmpD81-14.jpg
ш         .
Теперь несколько замечаний об оставшихся «рефлексив­ных парах».
Для анализа «сверх-реалистической» рефлексии мимансы наиболее подходящим материалом сравнения является геге­льянство. Логика понятия Гегеля основывается на принципе диалектического взаимодействия между сторонами до-поня­тийных противоречий. Этот принцип остается неизменным практически на всех этапах гегелевской логики. Другими словами, этот принцип представляет собой «сверх-реальную» норму всего гегелевского философствования и относит его к модальной сфере долженствования. Не случайно гегелевская логика понятия всегда выступает в его системе как механизм вытеснения не-рационализируемого «ино-бытия» Природы из сферы Абсолютного Разума в «не-бытие» логики. Это вытеснение позволяет представить существование субъекта как конкретную универсальность, где конкретность предста­влена (гарантируется) неизменяемой природой давления на
Если найяику понадобится «эпистемологическая аксио­матика», он вынужден будет делегировать аподиктические истины другой системе, что еще раз подтверждает, что логика без метафизики немыслима.
Аподиктическое для найяика предстает как невербальное действие мимансака. Мимансак, в свою очередь, ничего не может сказать о реальности откровения в тексте — ибо это сфера веданты. Ничего не может знать он и о чистой возможности свободы, ибо его предметность неподвластна случайностям. Миманса работает с повелительным накло­нением, ее реальность — актуальность приказа познавать, и как таковая она — вне времени, возможности, свобо­ды. Свобода, как она признается в мимансе, может быть только беспрекословным следованием приказу освобожде­ния, а финальная стадия эмансипации здесь совпадает с
148
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
9. ШЕСТЬ «ВХОДОВ» В МИР ФИЛОСОФСКОЙ РЕФЛЕКСИИ
149
авидьей, невозможностью познать субъектом самого себя как объекта приказа. Миманса, как и веданта (хотя и по совершенно иным причинам), настаивает на абсурдности толкования свободы как ценности для индивида, на невоз­можности существования в ее рамках ничего такого, что можно было бы определить как «знак-существующий-для-индивида»:
Согласно веданте, свобода может быть- только «прошлым-появляющимся-вместо-настоящего», или необходимостью, замещающей актуальность. Ее «есть» равнозначно «было» — момент реализации отождествляется с предшествующим мо­ментом времени. «Знающий Себя» в веданте меняет свои ментальные состояния, действия и слова, подобно тому, кто, пройдя «перерождение», меняет свои одежды. Эта замена ли­шает его тела, знака, значения. «Знающий Себя» становится неназываемым (anabhidheyam), тем, к кому нельзя больше адресовать никакие приказания мимансы, и кто перестает интересовать поэтому мимансу. Неназываемая самость по­знавшего себя выпадает из сферы познавательной рефлексии мимансы, демонстрируя еще один пример «разделенного сознания».
Хотя вайшешика уже анализировалась здесь, представля­ется необходимым вернуться к ней еще раз. «Эмпиризм» вайшешики проистекает из разделяемой ею метафизики «ар-хетипического познания». «Идея опыта» рассматривается как некоторая осмысленная композиция, как «пучок знаков», распределяющийся по различным «эмпиричностям». Факты опыта читаются вайшешикой как иероглифы идей опыта. Поскольку каждый факт рассматривается здесь не через его прямое значение, а посредством установления той цен­ности, которой он может обладать для постижения идей опыта, вайшешика несомненно аксиологична. Идеи опыта не подвластны интуиции, для их экспликации вайшешик вводит «модели смыслоозначения», не зависящие от его индивидуального мироощущения.
Чтобы прояснить этот последний пункт, попробуем сравнить его с кантовской концепцией движения, из его первой работы «Некоторые мысли о природе живых' сил» (1746). Кант критикует здесь представления Лейбница — о существовании некоторых «живых сил», выступающих ис­точником наблюдаемого движения. Он развенчивает понятие
tmpD81-15.jpg
«живой силы» как метафорическое и предлагает, в качестве способа конструирования истинной концепции движения, подведение соответствующего понятия механики под фило­софскую категорию действия, т.е. извлечение движения из физического мира опыта и помещение его символической ре­презентации в мыслительный мир идеи действия как чего-то такого, что делает опыт физического движения возможным. Основываясь на различении движения как символической репрезентации опыта в пространстве мышления (ибо ни физическое движение само по себе, ни его представление в «живой силе» не укладываются в это пространство) и его образа как категории действия, мы можем надеяться на адекватную концептуализацию «жизненной силы». Про­цедура, используемая вайшешикой, очень похожа на это движение кантовской мысли; ее единственной отличие, по­жалуй, в более четких формулировках. Все возможные шаги концептуализации получают свою предварительную прора­ботку в теории того, как действие воспринимается его агентом. Называются эти шаги следующим образом: «бросок вверх», «бросок вниз», «соединение», «экспансия», «движе­ние» (дословно — «прогуливание»); понимаются же они не как физические способности субъекта, но как категории, в которых можно охарактеризовать любой тип движения (например, поясняя, что такое «механическое кругообраз­ное движение»). Характеризуя соответствующее движение, вайшешик может сослаться на последний из пяти перечи­сленных категориальных типов, но никак не на «бросок вверх». Это будет расходиться с нашим интуитивным по­ниманием «ротационного движения», о котором идет здесь речь, но для вайшешика это не важно, коль скоро соблюдает­ся порядок в системе категориальных прототипов движения. Приложение категории «движения» («прогуливания») к ро­тации первично в данном случае, тогда как пояснение самого прогуливания посредством категории «подбрасыва­ния вверх» — вторично, аналогично. Нетрудно понять, почему — для вайшешика категория «движения» («прогу­ливания») не предполагает усилия (кантовская «жизненная сила»), тогда как подбрасывание требует усилия. Оставша­яся часть рассуждения тождествена кантовской. Как видим, единственное различие — в предварении в вайшешике все­го возможного опыта «идеей опыта», т.е. в полнейшей семиотизации его.
150
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
9. ШЕСТЬ «ВХОДОВ» В МИР ФИЛОСОФСКОЙ РЕФЛЕКСИИ
151
Уже отмечалось, что атомистика вайшешики не име­ет ничего общего с учением Демокрита, представлявшего собой скорее проекцию различных психических характери­стик, («сопротивление», «индивидуализация», «отклонение») на физические наблюдения, чем физические наблюдения сами по себе. Так, танцующие в луче света пылинки по­читались приводимыми в движение силами, аналогичными психическим. Внешний мир смотрелся при таком подходе в зеркало души, точнее, атомисты приводили его в такое состо­яние. Этот мир назывался Природой. Атбмистика Демокрита представляет собой скорее психографику и, как таковая, ближе к самкхье, чем к вайшешике, несмотря на ее внешнее сходство с последней. Действительно, в самкхье существует группа «данностей» (fine quanta, tanmatra), которая почти дословно соответствует тому, что Демокрит называл «ато­мами», хотя ее психологическое происхождение в самкхье выражено с намного большей определенностью. Если так, то философская критика Демокрита Аристотелем и Платоном должна быть того же типа, что и критика самкхьи ведантой. Но ведантическая критика намного глубже, что несомнено должно многое прояснить в нашем понимании Платона и Аристотеля как методологов!
Вайшешика, со своей стороны, очень близка методоло­гически галилеевой физике (см. выше). Следовательно, ее «аксиологизм» может быть также понят как «творческий», «исторический» эмпиризм. Исходной идей Галилея было представление природы в парадигме математики. Все аспек­ты природы полагались им математически формализуемыми, представимыми в формулах, чья природа — «ненатуральна», воображаема. Опора на идею опыта, а не на опыт как таковой, была рассмотрена нами во втором параграфе этой главы. Что касается философии Галилея, то она, как и вся последующая западная традиция натурализма, основывалась на предубеждении, что математические формулы должны быть верифицируемы опытом. Этот предрассудок натура­лизма во многом оказался ответственным на хронический кризис западной науки (который никто, заметим в скоб­ках, не потрудился объяснить, даже марксистские теоретики кризисов), затормозивший ее развитие во многих областях, особенно в гуманитарном знании. Различие между физикой Галилея и «физикоподобными» построениями вайшешики в том, что первая, не имея онтологического основания, как бы повисала в воздухе — «зеркало природы» не входило в
ее концептуальный инвентарь, а также в том, что, разрушая миф индивидуального познания и не предлагая ничего вза­мен, галилеева физика фундаментально проблематизировала мотивацию познания. Философия физики (в ее западном толковании) не способна обеспечить требуемой поддержки и мотивации, так что физики совершенно правы, отказываясь прислушиваться к ней. Что касается вайшешики, то ее «ато­мистические композиции», псевдо-онтологические катего­рии, символические значения целиком заимствованы ньяей, которая не стала, однако, от этого «логикой науки». Ньяя не натурализирует конструкции вайшешики, не наделяет их необходимым статусом посредством верификации опытом. То, что осуществляет ньяя, можно подвести под следую­щие рубрики: (1) программа формальных операций с этими конструкциями; (2) язык описания этой программы; (3) набор корректив для учета базисного различия между сферой операций вайшешики многопозициональным языком, ис­пользуемым для их описания (в западной терминологии это можно назвать «языковыми играми» и «лингвистическими парадоксами»). Целью ньяи является обнаружение средств заполнения «логической мельницы» содержанием, извлечен­ным из «аксиологической физики» вайшешики: (см. главу о Канте и «Ньяя-сутре». — Ред.)
tmpD81-16.jpg
Мы оказываемся, таким образом, в сфере чистой конвенцио-нальности слов и понятий. Эта сфера неподвластна критике, ибо не содержит нормативного требования соответствия ее содержания внешним критериям. Само это требование, к тому же, остается прерогативой мимансы, для которой слова более реальны, чем вещи.
Каждая из даршан, таким образом, создает и развивает «универсум-знания-для-себя-самой». Не все материальные связки между этими универсальными системами знания в рамках их «суммы» могут быть продемонстрированы. Напри­мер, связи между универсумами Теоретика и Логика (т. е.
между самкхьей tmpD81-17.jpgи ньяей,tmpD81-18.jpg что даетtmpD81-19.jpg
всегда остаются гипотетическими: I...(V)..-N. Их можно представить только как конвенциональные смысловые ха­рактеристики. К тому же типу относятся корреляции миров
152
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ИНДУИСТСКИЕ СИСТЕМЫ МЫСЛИ...
10. СУММА ФИЛОСОФИИ (SUMMA PHILOSOPHIAE)
153
Эмпирика и Феноменолога (т.е. вайшешики
tmpD81-20.jpg
и йоги
не демонстрируемы (т. е. «метафизически» деонтичны или гипотетичны), единственным возможным герменевтическим средством их представления является метонимия, т. е. од­новременно аналогия и метафора. Она представляет собой транспозицию, перенос слов, концепций, познавательных операций из одного типа в другой. Перенос этот есть нечто большее, чем просто меж-системная коммуникация, ибо в нем сохраняется и плюрализм типов рефлексии, и различные способы вербализации этой рефлексии. В индий­ской философии такой перенос получил название доктрины khyati-vada. Доктрина эта отличается от феноменологиче­ской концепции «интерсубъективности», отражающей тот незамысловатый факт, что познание много-субъектно и по­тому должно быть интер-субъективно. Если бы эти два подхода совпадали, то khyati-vada (что означает «дискурс по поводу того, "что-кто-называет-чем"») можно было бы определить как еще одну версию лингвистического реляти­визма. Однако, поскольку эта доктрина не коррелирует ни с какой реальностью, онтологические характеристики здесь неуместны. Неизбежная, по определению самого метода, невозможность успешно коммуницировать одно «что-кто-на­зывает-чем» другому отнюдь не означает ложности каждой из этих систематических рефлексий. Поскольку khyati-vada всегда имеет дело с разнообразием форм дискурса тех или иных типов рефлексии, ее отношения с большой шестеркой (включая их мифологические и психологические аналоги) демонстрируют способы выхода за пределы замкнутых сфер философствования (как западного, так и индийского). Вме­сто «единственно возможного» мира, мира природы (пусть даже понимаемого как природа знания), или духа (даже если он интерпретируется как духовное знание откровения) мы получаем доступ к целому семейству универсумов: «ло­гически помышляемому», «предположительно возможному», «абсолютно необходимому» и т. д.
Мартин Хайдеггер в «Бытии и времени» наметил новые горизонты философствования посредством темпорализации понятия «онтологии», анализа онтологии в различных моду­сах времени. Но это «протяжение» бытия было по-прежнему «одномерным», осуществлявшимся по линии «онтическое-онтологическое-экзистенциональное». Модализация делает его «трехмерным»:
— онтическое-онтологическое-экзистенциональное,
tmpD81-21.jpg
что результируется как
tmpD81-22.jpg
tmpD81-23.jpg
те, и другие относятся к аподиктической модальности. Ньяя, к примеру, занята конструированием логического знания, которое легко обозреваемо, веданта же начинает со знания, которое уже зафиксировано и потому поддается презентации. В подобной манере — со знания — начинает миман­са, хотя знание для нее становится объектом директивных распоряжений, вайшешика же строит гипотетические кон­струкции опять о знании. Другими словами, если ньяя строит знание как демонстрируемые логические конструкты, ведан­та демонстрирует возможности деструкции этих логических схем. Там, где миманса настаивает на сверх-эмпирической природе знания, вайшешика развивает собственную идею опыта. Во всех этих четырех случаях демонстрируемым объ­ектом является знание. Подобная демонстрация невозможна в гипотетической модальности (где знание обращается в проблему — problema) или в деонтической модальности (где знание трактуется как embolema, т. е. «подход», «включение»). Поэтому, кстати, шесть типов рефлексии индуизма и не представляют собой «социальные роли», «культурные коды», «философские идеологии» или «когнитивные типы», хотя и могут выступать в функциях их всех. 'Причина очевидна — эти рефлексивные типы не всегда актуальны.
10. Сумма философии (SummaPhilosophiae)
В ситуациях, когда отношения и связки между типами рефлексий в рамках их «суммы» не представимы наглядно,