ББК 60.54 Р41

Данное издание выпущено при поддержке благотворительной

организации Институт «Открытое общество» (Фонд Сороса)

в рамках Женской Сетевой программы.

Репина Л.П.

Р 41 Женщины и мужчины в истории: Новая картина европейско­го прошлого. Очерки. Хрестоматия. — М.: «Российская поли­тическая энциклопедия» (РОССПЭН), 2002. — 352 с.

В книге рассмотрены становление и развитие женских и гендер-ных исследований в историографии — весьма заметное социальное и культурное явление современности, а также представлены наиболее значимые результаты гендерно-исторических исследований, заста­вившие во многом пересмотреть сложившуюся в историографии картину европейского прошлого. Используется конкретно-истори­ческий материал, относящийся к истории крупнейших западно-ев­ропейских стран, а также проводится сопоставление данных по раз­ным регионам Европы. Особое внимание уделяется переломным эпохам европейской истории. Намечены открывающиеся перед ис­ториками перспективы реинтерпретации европейского прошлого с учетом гендерного измерения.

В книге содержится обширный образовательный компонент, учи­тывающий потребности современного исторического знания: пред­ставлена учебная программа специального курса, имеющего целью раскрыть теоретические предпосылки, исследовательские подходы, методологические поиски и результаты конкретных исследований по основным направлениям и сюжетным узлам гендерной истории Ев­ропы. Включен значительный объем текстов источников по гендер­ной истории и обширная систематизированная библиография, кото­рая будет полезна и специалистам, и тем, кто делает первые шаги в огромном исследовательском поле гендерной истории.

© Л.П. Репина, 2002.

© Институт всеобщей истории РАН (ИВИ РАН), 2002.

© Государственный университет гума­нитарных наук, 2002.

© «Российская политическая энцик-ISBN 5 - 8243 - 0313 - 4 лопедия» (РОССПЭН), 2002.

:

ОТ АВТОРА

Представляемая на суд читателей книга — результат много­летних исследований. С проблематикой истории женщин и гендерной истории я впервые столкнулась в конце 1970-х гг. в ходе изучения современной историографии и различных на­правлений в социальной истории второй половины XX в., ко­торые и составляли основной предмет моего научного интере­са. В то время тематика женских и, особенно, гендерных ис­следований выглядела совершенно экзотической и в западной исторической науке, не говоря уже о советской историографии, опирающейся на методологию догматизированного историчес­кого материализма, в которой царил классовый подход и не было места для таких категорий анализа как биологический или социальный пол. За прошедшие четверть века ситуация ра­дикально изменилась, и теперь гендерный подход в социаль­ных и гуманитарных науках, включая историю, обрел не только полноправие, но и популярность. То приращение историческо­го знания, которым современная наука обязана истории жен­щин и гендерной истории, переоценить невозможно.

Так или иначе в опубликованных во второй половине 1980 — начале 1990-х гг. работах по социальной историографии второй половины XX столетия, мне довелось затронуть и «женскую» и гендерную историю, которая со временем становилась все более разработанной и методологически оснащенной. Впослед­ствии интерес к этим сюжетам получил дополнительный им­пульс в связи с участием в работе над коллективным проектом по истории частной жизни (под руководством Ю.Л. Бессмерт­ного) в середине 1990-х гг. Именно к этому времени и отно­сится замысел этой книги, который, правда, претерпел с тех пор значительные изменения, связанные, главным образом, уже с моей педагогической практикой.

Представляя читателю эту книгу, следует, очевидно, объяс­нить ее не совсем традиционную структуру. В первой части книги, которая соответствует первоначальному замыслу, передо мной стояли две задачи: с одной стороны, рассмотреть станов­ление и развитие женских и гендерных исследований в исто­риографии тк весьма заметного социального и культурного явления современности, с другой — разработать ключевые ас­пекты проблемы интеграции гендерного и социального анализа в историческом исследовании. Во второй части представлены наиболее значимые результаты гендерно-исторических иссле­дований, заставившие во многом пересмотреть сложившуюся в историографии картину европейского прошлого. При этом ис­пользуется конкретно-исторический материал, относящийся кистории крупнейших западно-европейских стран, а также про­водится сопоставление данных по разным регионам Европы. Особое внимание уделяется переломным эпохам европейской истории.

Конечно же, речь не идет о сколько-нибудь систематичес­ком и последовательном изложении того поистине необъятного материала, который уже сегодня не умещается даже на страни­цах многотомных обобщающих изданий. Мне представлялось целесообразным в более концентрированной форме наметить довольно крупными мазками открывающиеся перед историка­ми перспективы реинтерпретации европейского прошлого с учетом гендерного измерения.

Обобщая в этой книге свои изыскания в области проблема­тики и методологии женской и гендерной истории 1980— 1990-х гг., я одновременно ставила перед собой задачу разра­ботать определенную модель учебной программы специального курса, имеющего целью раскрыть теоретические предпосылки, исследовательские подходы, методологические поиски и ре­зультаты конкретных исследований по основным направлени­ям и сюжетным узлам гендерной истории Европы.

Окончательная структура книги сложилась именно с учетом потребностей учебного процесса. К сожалению, традиционный консерватизм исторической профессии «прирастает» еще и консерватизмом образовательной системы. Поскольку введение в образовательные программы соответствующих специальных курсов (как и введение гендерного измерения в программы общих учебных курсов по историческим дисциплинам) натал­кивается на серьезные трудности не только организационного, но и — что весьма важно — концептуального характера, я по­пыталась предложить один из возможных и, на мой взгляд, перспективных вариантов их методического решения, постро­енный на комбинации теоретического, историографического и проблемно-хронологического подходов (см. Часть III).

Педагогическая практика выявила насущную необходимость соединить историографический анализ с разбором оригиналь­ных текстов, а для этого — обеспечить курс доступным ком­плексом первоисточников. В целях более эффективной органи­зации учебного процесса (в том числе семинарских занятий, а также самостоятельной работы студентов) в книгу включена хрестоматия, в которой собраны тексты (или фрагменты текс­тов) разнохарактерных источников, отражающие главные ас­пекты гендерной идеологии, гендерной социализации, гендер­ного сознания в их историческом развитии. Кроме того, в книгу включена обширная систематизированная библиогра­фия, которая, надеюсь, будет полезна и специалистам, и тем, кто делает первые шаги в огромном исследовательском поле гендерной истории.

Завершая работу над книгой, пользуюсь случаем выразить глубокую благодарность А.Л. Ястребицкой, Г.И. Зверевой, а также всем коллегам из Семинара по истории частной жизни за их доброжелательные отклики, конструктивные советы и критические замечания: без них эта книга была бы совсем дру­гой или, быть может, вовсе не состоялась. Я также признатель­на А.Г. Суприянович за помощь в подборе источников.

Очерки

Часть I Женские и гендерные исследования в истории

Глава 1. «Пол» или «род»: от истории женщин к гендерной истории

История женщин как часть междисциплинарного научного направления — так называемых «women's studies» («женских ис­следований») сформировалась на Западе в конце 1960 — начале 1970-х годов.

Конечно, «женская тема» в историографии заявила о себе гораздо раньше — уже в конце XIX в. в связи с первой волной феминизма. Книги по истории женщин публиковались и в 1930—1950-е гг., но они, как правило, были посвящены жиз­неописаниям узкого круга женщин, сыгравших выдающуюся роль в политических событиях или внесших заметный вклад в историю культуры, а обобщающие работы, не имея фундамента специальных исследований, носили откровенно публицисти­ческий характер. Бурные общественно-политические процессы 1960-х гг. придали женскому движению небывалую силу. В его рамках новый импульс получило стремление придать феми­нистскому сознанию собственную историческую ретроспекти­ву: подобно другим гуманитариям и обществоведам, избрав­шим объектом своих изысканий женщину — в семье и на про­изводстве, в системах права и образования, в науке и политике, в литературе и искусстве, многие молодые историки стран За­падной Европы и Америки стали заниматься историей жен­щин, обоснованно полагая, что изучение прошлого, как и ана­лиз современности, должно опираться на информацию, касаю­щуюся обоих полов.

Сначала их исследования, призванные восстановить спра-

ведливость в отношении «забытых» предшествовавшей истори­ографией женщин, воспринимались научным сообществом скептически, причем не только историками-традиционалиста­ми, но и многими социальными историками, не признававши­ми за различиями пола определяющего статуса, аналогичного таким ключевым инструментам социальной детерминации, как класс или раса. Но этот гиперкритицизм лишь подливал масло в огонь борьбы против «мужского шовинизма» и стимулировал развитие «женской истории», причем особенно в ее радикаль­но-феминистской форме.


В этом контексте существенный смысл имело различение понятий «истории женщин» (или «исследования о женщинах»)и «женской истории» («женские исследования»), причем в пос­леднем акцентировалось значение жизненной практики, «включение женского жизненного опыта в рамках социальной и культурной действительности как основы научной работы», роль научно обоснованных высказываний, способных «объяс­нить неравные общественные позиции женщин и мужчин»1. Это важное различие исходило из необходимости учета позна­вательного интереса, намеренного устранения «нейтральности» исследователя и отказа всем общественнонаучным теориям в их претензиях на универсализм.

Однако параллельно с этим шел активный теоретический поиск и процесс «академизации феминизма», который посте­пенно привел к прочной институционализации нового направ­ления в общественных и гуманитарных науках. Поворот в об­щественном и профессиональном сознании, который произо­шел во второй половине 1970-х гг., снял множество преград субъективного толка. К началу 1980-х гг. высшие учебные за­ведения западных стран, включившие в свои программы курсы женской истории, насчитывались уже сотнями, а многие десят­ки из них предоставляли студентам возможность специализи­роваться в этой области2.

В то же время нельзя не отметить, что вхождение «женской истории» (а она именно и воспринималась как сугубо женское и дилетантское занятие) в академическую науку отнюдь не на­поминало «триумфальное шествие». Сами обстоятельства рож­дения «истории женщин» на волне сексуальной революции, неослабевающее идейное влияние на нее феминистского и ле­ворадикального движений, длительный период «непризнания» и полумаргинального существования во многом определили особый, сплоченный характер складывавшегося внутринаучно-го сообщества. Ярко выраженный «феминистский акцент» не только способствовал его самоопределению, но и создал тот дух «изоляционизма и кастовости», преодоление которого столкнулось с серьезными трудностями и до сих пор еще не за­вершено.

За последние двадцать лет история женщин пережила неве­роятный бум. Историки не только проанализировали судьбы женщин прошлого и исторический опыт отдельных общностей и социальных групп, но и соотнесли эти индивидуальные и групповые истории женщин с общественными сдвигами в эко­номике, политике, идеологии, культуре. Со временем стави­лись все новые проблемы, разрабатывались специфические ка­тегории и понятия. Разработка проблематики, методологии и концептуального аппарата «истории женщин» (как, впоследст­вии, и гендерной истории) осуществлялась благодаря широко­му междисциплинарному сотрудничеству в рамках «women's

10



studies» представителей всех социально-гуманитарных наук, теоретиков и практиков феминистского движения.

В целом, в «истории женщин» можно условно выделить три направления, каждое из которых отражает одну из стадий ее развития и одну из сторон ее нынешнего многоликого образа. Принципиальные отличия между ними выступают в формули­ровке исследовательской сверхзадачи.

В первом, раньше всех сформировавшемся направлении, цель познавательной деятельности интерпретировалась как «восстановление исторического существования женщин», «за­бытых» или «вычеркнутых» из официальной «мужской» исто­риографии (именно эта установка — написать особую «жен­скую историю» — господствовала до середины 1970-х гг.). При­верженцам этого направления удалось раскрыть многие неиз­вестные страницы истории женщин самых разных эпох, наро­дов и регионов, но такой описательный подход очень скоро об­наружил свою ограниченность: он мог привести к созданию так называемой «her-story» («ее истории»), обреченной в луч­шем случае на параллельное существование с той, по существу дискриминировавшей женщин, историографией, которую фе­министы небезосновательно называли «his-story» («его исто­рией»). Без последовательной ориентации на совмещение двух отмеченных версий истории в единую интерпретацию, в отсут­ствие необходимых для этого теоретических схем и специаль­ной исследовательской программы, возникали новые барьеры, которые лишь усугубляли изолированное положение «женской истории»3.

Представители второго направления, которое выдвинулось на первый план во второй половине 1970-х гг., видели свою за­дачу в изучении исторически сложившихся отношений господ­ства и подчинения между мужчинами и женщинами в патри-архатных структурах классовых обществ. Они стремились свя­зать «женскую историю» с историей общества и объяснить на­личие конфликтующих интересов и альтернативного жизнен­ного опыта женщин разных социальных категорий, опираясь на феминистские теории неомарксистского толка, которые вводили в традиционный социально-классовый анализ весо­мый фактор различия полов и определяли статус исторического лица как специфическую комбинацию индивидуальных, поло­вых, семейно-групповых и классовых характеристик.

В этой интерпретации способ производства и отношения собственности оставались базовой детерминантой неравенства между полами, однако ее воздействие осуществлялось опосре­дованно — через определенным образом организованную сис­тему прокреации и социализации последующих поколений в той или иной исторической форме семьи, которая могла быть представлена рядом социально-дифференцированных структур-

11

ных элементов, отражающих классовые или сословно-группо-вые различия4.

На рубеже 1970—1980-х гг. феминистская теория обновля­ется, существенно расширяется методологическая база междис­циплинарных женских исследований, предпринимаются целе­направленные усилия для создания комплексных объяснитель­ных моделей, что естественно не замедлило сказаться и на об­лике «женской истории». Последняя приобретает новое качест­во в результате теоретического переосмысления предмета ис­следования и пересмотра концептуального аппарата «женской истории». Это касалось не только понимания диалектического характера связей между неравенством полов и социально-клас­совой иерархией, но, в первую очередь, самого переопределе­ния понятий мужского и женского с учетом их внутренней дифференцированности и изменчивости. В связи с этим стало возможным говорить о «новой истории женщин». Характеризуя новые подходы во Введении к многотомному обобщающему труду «История женщин на Западе», его генеральные редакто­ры Жорж Дюби и Мишель Перро писали: «...Женщины, кото­рых мы изучаем, различаются по своему социальному положе­нию, вероисповеданию, этническому происхождению и жиз­ненному опыту. Там, где это уместно, мы пытались рассматри­вать проблему пола в связи с другими факторами, пересекаю­щими водораздел между полами, такими как класс и раса. Это уже собственно не история женщин, а история отношений между полами... Этот подход также включает в себя повышен­ное внимание к значениям, смыслам, которое имело понятие «женщины» в разных странах в разные эпохи, к субъективному переживанию исторических изменений женщинами разных со­циальных групп и слоев, к представлениям о женщинах в об­ществе и к женской ментальности»5.

В 1980-е гг. ключевой специфической категорией анализа становится «гендер», или «пол—род», который еще называют «социокультурным полом»6. Этот концепт, альтернативный по­нятию «пола—секса» был призван подчеркнуть социальный ха­рактер неравенства между полами (его социального констру­ирования) и исключить биологический детерминизм, импли­цитно присутствующий в понятии «пола—секса».

Считается, что в отличие от последнего, гендерный статус и, соответственно, гендерная иерархия и гендерно-дифферен-цированные модели поведения не детерминируются однознач­но природой (естественные сексуально-репродуктивные разли­чия служат лишь основой, канвой, по которой каждое общест­во и культура «вышивает» свой собственный рисунок), а зада­ются всей сложившейся в обществе системой отношений, в ко­торую попадает только что родившийся человек и в которой осуществляется его гендерная социализация. Иначе говоря,

12

представления о том, что такое мужчина и женщина, какое по­ведение приличествует каждому из них, каковы должны быть отношения между ними, являются не простым отражением или прямым продолжением их природных, биологических свойств, а представляют собой продукт культурно-исторического разви­тия общественного человека.

Ренате Хоф справедливо указала на то, что с помощью новой аналитической категории была «сделана попытка опи­сать феномен соотношения власти между полами без обраще­ния к ставшему проблематичным постулату общего «женского» опыта или универсального угнетения женщин»7.

Но сами по себе гендерные различия, во-первых, не указы­вают на то, почему отношения между мужчинами и женщина­ми столь постоянно предполагают господство и подчинение, а во-вторых, не объясняют динамику этих отношений, то есть не отвечают на вопрос, каким образом они складываются, воспро­изводятся и трансформируются в разных контекстах повсе­дневности. Следовательно, будучи фундаментальным организу­ющим принципом для описания и анализа различий в истори­ческом опыте женщин и мужчин, в их социальных позициях и поведенческих стереотипах и в чем бы то ни было еще, кате­гория гендера должна быть методологически ориентирована на подключение к более генеральной объяснительной схеме.

Итак, гендерные модели «конструируются» обществом, предписываются институтами социального контроля и культур­ными традициями. Но одновременно гендерная принадлеж­ность оказывается встроенной в структуру всех общественных институтов, и воспроизводство гендерного сознания на уровне индивида поддерживает, таким образом, сложившуюся систему отношений господства и подчинения, а также разделение труда по гендерному признаку. Понятно, что в этом контексте ген-дерный статус выступает как один из конституирующих эле­ментов социальной иерархии и системы распределения власти, престижа и собственности, наряду с расовой, этнической и классовой принадлежностью8. Именно таким образом, в конеч­ном счете, смещение «нервного центра» женских исследований от природных характеристик к социальным взаимосвязям от­крывает путь к включению отношений между полами во все­объемлющий комплекс социально конструируемых отношений господства и подчинения.

Из всего вышесказанного отчетливо вырисовываются пре­имущества гендерного анализа. Интегративный потенциал ген-дерно-ориентированных исследований, конечно, не мог не привлечь тех исследователей, которые уже давно стремились «вернуть истории оба пола»9. гендерный подход быстро завое­вал множество активных сторонников и «сочувствующих» в среде социальных историков и историков культуры.

13

Так в 1980-е гг. в рамках «gender studies» («гендерных иссле­дований») рождается гендерная история, все еще связанная ни­тями преемственности со своей «старшей сестрой» — историей женщин, однако, несмотря на это, дело, конечно, не ограни­чивалось сменой названия, речь, по сути, шла о радикальной смене исследовательской парадигмы.

Центральным предметом исследований гендерных истори­ков становится уже не история женщин, а история гендерных отношений, т.е. тех самых отношений между мужчинами и женщинами, которые, будучи одним из важнейших аспектов социальной организации, особым образом выражают ее сис­темные характеристики и структурируют отношения между ин­дивидами (в том числе и внутригрупповые), осознающими свою гендерную принадлежность в специфическом культурно-историческом контексте («гендерная идентичность»).

В новом понятии «гендера» сторонники одноименного под­хода вполне обоснованно увидели более адекватное средство исторического анализа и эффективное «противоядие» от край­ностей постструктуралистских психоаналитических интерпрета­ций, которые подчеркивали неизменность условий бинарной оппозиции мужского и женского начал, „опирающуюся на пре­емственность ее глубинных психологических оснований, и сво­дили объяснение процесса формирования и воспроизведения половой идентичности к индивидуальному семейному опыту субъекта, абстрагируясь от структурных ограничителей и исто­рической специфики.

В отличие от «чистых психоаналитиков», гендерные истори­ки, которые придают большое значение именно этим послед­ним факторам, исходят из представления о комплексной соци­окультурной детерминации различий и иерархии полов и ана­лизируют их функционирование и воспроизводство в макроис-торическом контексте. При этом неизбежно видоизменяется общая концепция социально-исторического развития, посколь­ку она должна включать в себя и динамику гендерных отноше­ний.

Реализация тех возможностей, которые открывал гендерный анализ, была немыслима без его адаптации с учетом специфи­ки исторических методов исследования и генерализации, без тонкой «притирки» нового инструментария к неподатливому материалу исторических источников. Все это потребовало от историков самостоятельной теоретической работы и вызвало бурные дискуссии, причем особую остроту приобрел вопрос о соотношении между понятиями класса и пола, между социаль­ной и гендерной иерархией, между социальной и гендерной мифологией и, соответственно, между социальной и гендерной историей10.

14

Основные теоретико-методологические положения гендер-но-исторических исследований в обновленном варианте были сформулированы профессиональным американским историком Джоан Скотт в быстро ставшей знаменитой программной ста­тье «Гендер — полезная категория исторического анализа»11. В трактовке Джоан Скотт это слово не просто «обозначало отказ от биологического детерминизма, подразумеваемого при упот­реблении таких терминов, как пол или половые различия». Для истории этот момент имел решающее значение, поскольку снимал вопрос о внеисторичности пола, о неизменном «жен­ском начале» — о понятии, порождавшем вечные споры о «природе женщины» и служившем для обоснования ее подчи­ненного положения.

Еще одним важным атрибутом термина «гендер» являлась акцентация взаимной соотнесенности и взаимоопределенности понятий «мужского» и «женского», из чего следовал вывод о невозможности их изолированного анализа, в том числе исто­рического. В качестве другого важнейшего признака этой ана­литической концепции была отмечена ее нейтральность (в от­ношении феминизма), что позволяло рассчитывать на академи­ческое признание.

К тому же гендер есть «способ ссылаться на исключительно социальные корни субъективных идентичностей мужчин и женщин», «способ обозначения культурных конструкций — полностью социального происхождения идей о соответствую­щих женщинам и мужчинам ролях». И далее: «Использование гендера подчеркивает всю систему отношений, которая может включать пол, но не прямо детерминируется полом, как и не прямо детерминирует сексуальность». Задача адаптации новой категории к историческим исследованиям — это задача прими­рения теории, «которая была выражена в общих и универсаль­ных терминах, и истории, которая была привержена исследо­ванию контекстуальной специфичности и фундаментальных изменений»12. Джоан Скотт выступила за отказ от «фиксиро­ванное™ и постоянства бинарной оппозиции», за «подлинную историзацию и деконструкцию в понятиях половых отличий»13.

В определении Джоан Скотт самым отчетливым образом была подчеркнута связь между двумя утверждениями: 1) гендер является составным элементом социальных отношений, осно­ванных на воспринимаемых различиях между полами, и 2) тен­дер есть первичный способ означения властных отношений14. Понятие «гендер» было наполнено исключительно емким со­держанием и охарактеризовано специфическим сочетанием че­тырех неразрывно взаимосвязанных и принципиально несводи­мых друг к другу подсистем. Это, во-первых, комплекс куль­турных символов, которые вызывают в членах сообщества, принадлежащих к определенной культурной традиции, множе-

15

ственные и зачастую противоречивые образы (например, Ева и Мария как символы женщины в западном христианстве, а также мифы об очищении и осквернении, невинности и по­рочности). В историческом анализе этого комплекса поднима­ются вопросы: какие символические репрезентации задейству-ются, каким именно образом и в каких контекстах?

Вторая составляющая — это те нормативные утверждения, которые определяют спектр возможных интерпретаций смы­словых значений имеющихся символов и находят свое выраже­ние в религиозных, педагогических, научных, правовых и по­литических доктринах. Эти концепции «обычно принимают форму фиксированной бинарной оппозиции, категорично и определенно утверждая значения мужского и женского, маску­линного и феминного». Они иногда выступают как конкури­рующие, альтернативные, но, однако, позиция, которая оказы­вается доминирующей, объявляется единственно возможной. «Последующая история пишется так, как будто эти норматив­ные концепции являются продуктом социального консенсуса, а не конфликта»15.

Третий аспект гендерных отношений — это социальные ин­ституты и организации, в которые входят не только система родства, брак, семья и домохозяйство, но и такие гендерно-дифференцированные институты, как рынок рабочей силы, система образования и государственное устройство, все соци­альные отношения и политические институты, которые в раз­ной степени структурируются гендером.

И наконец, четвертый конституирующий элемент — субъ­ективная гендерная идентичность. Ее определяющая роль со­стоит в том, что «реальные мужчины и женщины не всегда или не буквально выполняют предписания их общества или наших аналитических категорий. Историкам необходимо, вместо этого, изучить способы, которыми конституируется гендерная идентичность (гендерное самосознание), и отнести свои наход­ки к уже отмеченному ряду сфер деятельности, социальных ор­ганизаций и исторически специфичных культурных репрезен­таций»16, то есть к первым трем комплексам.

Итак, вопрос исторического исследования состоит факти­чески в том, какими являются отношения между всеми четырь­мя аспектами процесса конструирования гендерного статуса (аналогичная модель может быть построена для любого соци­ального процесса). Собственно гендерная теория опирается на второе утверждение: «гендер есть первичное поле, внутри ко­торого или посредством которого артикулируется власть», при­чем «концепции власти, хотя могут строиться на гендере, не всегда буквально относятся к самому гендеру...» «Гендер стано­вится включенным в концепцию и конструкцию самой власти в такой степени, в которой эти указатели устанавливают рас-

16

пределение власти (дифференциальный контроль над матери­альными и символическими ресурсами или доступ к ним)... Когда историки ищут средства, с помощью которых концепция гендера легитимирует и конструирует социальные отношения, они проникают внутрь взаимной природы гендера и общества и особые, контекстуально конкретные средства, с помощью кото­рых политика конструирует гендер, а гендер конструирует поли­тику (курсив мой. — Л.Р.)»11.

В связи с вышесказанным встает вопрос: если обозначения гендера и власти конструируют друг друга, то как происходят изменения? Ответ Дж. Скотт свидетельствует о плюралистичес­ком видении процесса: «...Изменения могут быть инициирова­ны во многих точках. Мощные политические потрясения, ко­торые свергают в бездну старые режимы и дают жизнь новым, могут модифицировать понятия (и, таким образом, организа­цию) гендера в поисках новых форм легитимации. А могут и не сделать этого: старые представления о гендере также служат для обоснования новых режимов... Политические (в том смыс­ле, что различные личности и различные значения вступают друг с другом в борьбу за контроль) процессы определят, какой исход будет превалировать. Природа этого процесса, акторов и их действий, может быть определена лишь конкретно, в кон­тексте времени и места. Мы можем написать историю этого процесса только если поймем, что мужчина и женщина — одновременно пустые и переполненные категории. Пустые, по­тому что они не имеют окончательного, трансцендентного зна­чения. Переполненные, потому что даже если они кажутся фиксированными, они все же содержат внутри себя альтерна­тивные, отрицаемые или подавляемые дефиниции»18.

Итак, в гендере оказываются инкорпорированными отно­шения власти: социокультурные различия «мужского» и «жен­ского» (гендерные различия) постоянно создаются и воссозда­ются в процессе человеческого взаимодействия как символичес­ки, нормативно и институционально оформленное и воспроизводи­мое гендерным сознанием на уровне индивида неравенство прав и возможностей.

Старая народная мудрость, которая присутствовала (с не­значительными нюансами) в фольклоре всех европейских этно­сов и утверждала, что «внешний мир» принадлежит мужчине, а место женщины дома, задавала индивиду целостную культур­ную модель, всеобъемлющий образ, который, как и все ему по­добные, помогал как-то упорядочивать жизнь, придавая смысл хаотичной и запутанной действительности, воспринимать и толковать переживаемые события, выстраивать свою линию поведения.

Женщины и сегодня, как правило, хорошо знают «свое место» в «мужском мире»19, поскольку эта фраза лишь резю-

17

мирует некую совокупность ожидаемых от них характерных черт, эмоций и отношений, а также предписываемых им мо­делей поведения, которые неизбежно подразумевают соответ­ствующие обязательства, ограничения и запреты. Свою дейст­вительную плоть и кровь самая долговечная и прочная из всех иерархических систем — столетиями воспроизводившаяся тен­дерная иерархия — всегда обретала в процессе гендерной со­циализации и достижения гендерного консенсуса, т.е. интери-оризации мужчинами и женщинами хранимых в арсенале культуры гендерных моделей и формирования своей индиви­дуальной гендерной идентичности.

В этой связи показательно, что в центре внимания разра­ботанной Джоан Скотт модели гендерного анализа оказыва­ются важнейшие институты социального контроля, регули­рующие неравное распределение материальных и духовных благ, власти и престижа в масштабе всего общества, класса или этнической группы и обеспечивающие таким образом воспроизводство социального порядка, основанного на тен­дерных различиях, которые в отличие от природных качеств пола варьируются от одного культурного пространства к дру­гому. В русле этой проблематики особое место занимает ана­лиз опосредующей роли гендерных представлений в межлич­ностном взаимодействии, выявление их исторического харак­тера и возможной динамики. Специфический ракурс и кате­гориальный аппарат исследований определяется соответствую­щим пониманием природы того объекта, с которым приходит­ся иметь дело историку и возможной глубины познания ис­торической реальности.

Подлежащие анализу комплексы можно условно обозна­чить как 1) культурно-символический, 2) нормативно-интер­претационный, 3) социально-институциональный и 4) инди­видуально-психологический. Иными словами, выстраивается уникальная синтетическая модель, в фундамент которой за­кладываются характеристики всех возможных измерений со­циума: системно-структурное, социокультурное, индивидуаль­но-личностное. Предполагаемое развертывание этой модели во временной длительности реконструирует историческую ди­намику в гендерной перспективе. На мой взгляд, именно с этим плодотворным подходом могут быть связаны надежды на будущее гендерной истории. Но от создания модели до эф­фективного осуществления ее интегративного потенциала в практике конкретно-исторического исследования — долгий и трудный путь, который все еще не завершен.

Разработка методологии гендерно-исторического анализа, затронувшая решение ряда фундаментальных проблем, подсте-

18

гивалась прежде всего практическими потребностями уже да­леко продвинувшихся за предшествовавший период конкрет­ных исследований, которые показали, с одной стороны, многообразную роль женщин в экономических, политических, интеллектуальных процессах, с другой — противоречивое воз­действие этих процессов на их жизнь, на реальные и симво­лические гендерные отношения, а также выявили существен­ную дифференцированность индивидуального и коллективного опыта, проистекающую из взаимопересечения классовых и гендерных перегородок, социальных, этнических, конфессио­нальных и половых размежеваний.

В последние два десятилетия ежегодно под рубриками «ис­тория женщин» и «гендерная история» выходило в свет мно­жество монографических исследований по всем хронологичес­ким периодам и регионам Европы, а также все больше обоб­щающих работ разного уровня20. Публикации по этой темати­ке имеют свою постоянную рубрику уже в десятках авторитет­ных научных журналов, в том числе международных, не гово­ря уже о специальных периодических изданиях21.

В гендерной истории выделяются ключевые для ее объяс­нительной стратегии сюжетные узлы. Каждый из них соответ­ствует определенной сфере жизнедеятельности, роль индиви­дов в которой зависит от их гендерной принадлежности: «брак» и «семья», «домашнее хозяйство» и «рынок», «право» и «политика», «религия», «образование», «культура» и другие.

Совершенно очевидно, что накопленная информация нуж­дается в систематическом осмыслении. Вместе с тем, неимо­верно расширившееся предметное поле исследований не по­зволяет аналитику чувствовать себя равно компетентным экс­пертом по всем разрабатываемым в его рамках проблемам, и вполне естественно возникает необходимость так или иначе ограничить область наблюдения.

Мне представляется целесообразным сосредоточить внима­ние на теоретико-методологическом и содержательном аспек­тах научных разработок в наиболее динамично и плодотворно развивающейся области гендерно-исторических исследований, которая охватывает все аспекты истории гендерных отношений и гендерных представлений в Западной Европе, главным обра­зом в позднее средневековье и в раннее новое время.

Именно в исследованиях по новоевропейской истории ярче всего проявился эвристический потенциал нового подхода, ко­торый не просто добавил новое измерение и позволил преодо­леть некоторые ограничения классического социального анали­за, но внес свой неоценимый вклад в то преобразование це­лостной картины прошлого, которое составляет сегодня сверх­задачу обновленной социокультурной истории.

19

Примечания

1 Хоф Р. Возникновение и развитие гендерных исследований // Пол. гендер. Культура / Под ред. Э. Шоре, К. Хайдер. М., 1999. С. 27.

2 Первая программа женских исследований была открыта в США еще в 1969/70 учебном году (в университете Сан-Диего), а к 1980 г. число таких программ специализации в университетах США вырос­ло до 350. Аналогичные программы в Европе появились в 1980-е гг. Позднее они были реорганизованы, в результате чего во многих университетах возникли центры или факультеты женских и гендер-ных исследований (См.: Ярская-Смирнова Е. Возникновение и раз­витие гендерных исследований в США и Западной Европе // Вве­дение в гендерные исследования. Часть I. Учебное пособие / Под ред. И. Жеребкиной. Харьков-СПб., 2001. С. 19, 32-33).

3 Очень точно описала эту ситуацию Г.-Ф. Будде, отметив «своеоб­разное несоответствие между оживленной и заключающей в себе большой научный потенциал исследовательской деятельностью, с одной стороны, и маргинализацией и даже частичным игнорирова­нием результатов этой деятельности, с другой», и объяснив сложив­шееся положение дел отсутствием четкого разграничения между политическими программами и научными исследованиями (См.: Будде Г.-Ф. Пол истории // Пол. гендер. Культура / Под ред. Э. Шоре, К. Хайдер. М., 1999. С. 132).

4 Liberating Women's History: Theoretical and Critical Essays / Ed. by B.A. Carroll. Urbana (111.), 1976. P. 385-399; Kelly J. Women, History and Theory. Chicago, 1984. P. 1 — 18, 51—64; Sex and Class in Women's History / Eds. by J.L. Newtown et al. L., 1983; Walby S. Women and Social Theory. Oxford, 1989.

5 A History of Women in the West / Gen. eds. G. Duby, M. Perrot. V. I. Cambridge (Mass.), 1992. P. XIX.

6 Впрочем, существуют различные определения понятия «гендер». В частности, Большой толковый социологический словарь Collins оп­ределяет его следующим образом: «1. (Общее значение) — различие между мужчинами и женщинами по анатомическому полу. 2. (Со­циологическое значение) — социальное деление, часто основанное на анатомическом поле, но не обязательно совпадающее с ним» (Collins. Большой толковый социологический словарь. М., 1999. Т. 1.С. 109). Тут, как говорится, «возможны варианты». В частнос­ти, такие как: «социально-окрашенное понятие пола», «социальные проявления пола», «социальная организация различий между пола­ми», «соотношение полов», «социально-культурная конструкция сексуальности», «набор соглашений, которыми общество трансфор­мирует биологическую сексуальность в продукт человеческой ак­тивности», «закодированное в культуре различение между полами», «репрезентация гендерно-половой системы», и многие другие. В то же время различные нюансировки не устраняют главного смысла этого понятия, имеющего принципиальный характер для конститу-ирования предмета гендерной истории — во всех вариантах гендер выступает как фундаментальная структурирующая категория соци­ально-исторического анализа.

20

7 Хоф Р. Возникновение и развитие гендерных исследований. С. 43.

8 Epstein C.F. Deceptive Distinctions: Sex, Gender, and the Social Order. New Haven—N.Y., 1988; The Social Construction of Gender / Eds. by J. Lorber, S.A. Farrell. Newbury Park, 1991; The Gender of Power / Eds. by K. Davis et al. L, 1991. См. также подборку материалов в альманахе «THESIS» (M., 1994, вып. 6).

9 Davis N.Z. «Women's History» in Transition: The European Case // Feminist Studies. 1976. № 3. P. 83—103; Perrot M. Une histoire des femmes est-elle possible? P., 1984. P. 9-15.

10 Nicholson L.J. Gender and History. The Limits of the Social Theory in the Age of the Family. N.Y., 1986; Tilly LA. Gender, Women's History and Social History // Social Science History. 1989. Vol. 13. № 4. P. 439—462; Gullickson G.L. Women's History, Social History and De-construction // Ibid. P. 463—469; Bennett J.M. Who Asks the Questions for Women's History? // Ibid. P. 471-477.

1Scott J. W. Gender: A Useful Category of Historical Analysis // American Historical Review. 1986. Vol. 91. № 5. P. 1053-1075. См. также пере­вод этой статьи на русский язык: Скотт, Джоан. гендер: Полезная категория исторического анализа // Введение в гендерные исследо­вания. Часть II. Хрестоматия / Под ред. С. Жеребкина. Харьков-СПб., 2001. С. 405-436.

12 Скотт, Джоан. гендер: Полезная категория исторического анализа. С. 410-411.

13 Там же. С. 420.

14 «Изменения в организации социальных отношений всегда соответ­ствуют изменениям в репрезентациях власти, но направления изме­нений не обязательно совпадают» (Там же. С. 422).

15 Там же. С. 423.

16 Там же. С. 424.

17 Там же. С. 424-426.

18 Там же. С. 429-430.

19 Вспомним слова Джудит Лорбер: «Осознание гендерной принадлеж­ности настолько распространено в нашем обществе, что мы счита­ем его заложенным в генах (Лорбер, Джудит. Пол как социальная категория // Альманах THESIS. 1994. Вып. 6 (Женщина, мужчина, семья). С. 127).

20 См. библиографию.

21 Прежде всего таких, как «Journal of Women's History», «Women's History Review», «Gender and History» и др., а также междисципли­нарных изданий по женским и гендерным исследованиям.


Глава 2. гендерные исследования, историческая периодизация и проблема синтеза

Известная британская писательница Элизабет Джейнуэй так сформулировала свою задачу в написанной под впечатлением сексуальной революции книге: «Мир принадлежит мужчине, место женщины дома — это разделение так старо и так прочно укоренилось в наших умах и культуре, что производит иллю­зию неизбежности и богооткровенной истины... Как это про­изошло и каково воздействие этого деления на устройство на­шего общества — вот предмет этой книги, поскольку я ставлю своей задачей рассмотреть наши представления о женщинах и об их роли не для того, чтобы изучить женщин и определить приличествующее им место, а для того, чтобы исследовать наше общество, его представления и его динамику...»1

Исторической наукой такая масштабная исследовательская задача — изучить исторический социум сквозь суперструктуру мифа, взращенного культурой на почве объективных (физичес­ких и психологических) различий между полами — была по­ставлена в полном своем объеме только спустя четверть века, уже в интеллектуальном контексте гендерной истории.

Впрочем, не менее крупная и, пожалуй, еще более сложная задача состоит в разработке методологических оснований тако­го подхода, который был бы в состоянии реконструировать ди­намическую — т.е. собственно историческую — траекторию «гендерной мифологии», включенной в целостную и взаимо­связанную систему меняющихся со временем (но отнюдь не в едином ритме) общественных представлений.

Проблема периодизации была унаследована и некритически воспринята гендерной историей от истории женщин «первого поколения», которая выдвинула в качестве одной из своих ос­новных задач пересмотр общепринятых схем периодизации, построенных исключительно на историческом опыте мужчин. Наиболее генерализованная схема периодизации истории жен­щин была предложена еще в 1974 г. в обзорной книге Моник Пьеттр «Положение женщин сквозь века»2. Она разделила всю историю на три очень продолжительных фазы в соответствии с превалировавшим в это время образом женщины: на первом этапе, на заре истории человечества это был образ «Матери-Прародительницы», на втором — в некоторых древних общест­вах (Египет, Рим) и особенно с упрочением христианства и мо­ногамии — образ Жены-Супруги, и, наконец, на третьем — на­чиная с эпохи Возрождения — возникает образ Женщины-Личности. При этом «повышение статуса женщины в двадца-

22

том веке не было результатом какого-то линейного подъема, медленного и поступательного продвижения к свободе»3. На­против, этот путь был чрезвычайно извилист.

Сложность выявления динамики гендерной истории усугуб­ляется наличием существенных различий, неоднозначности и разновременности изменений в гендерном статусе отдельных социальных, профессиональных и возрастных групп. Много­численные исследования продемонстрировали несостоятель­ность упрощенных схем, в которых та или иная система раз­личий избирается в качестве универсальной объяснительной категории. Неадекватность автономного социально-классового или гендерного анализа красноречиво свидетельствовала в пользу последовательной комбинации этих двух подходов, имеющей в своей перспективе создание социальной истории гендерных отношений. Тем не менее попытки ввести новую периодизацию всемирной истории женщин продолжались. Одна из наиболее интересных была сделана в двухтомном обобщающем труде Бонни Андерсон и Джудит Цинссер «Их собственная история: Женщины в Европе от предыстории до настоящего времени», опубликованном в 1988 г.4 Определяю­щей категорией интерпретации исторического материала вы­ступил гендерный фактор: сходство гендерного статуса переве­шивало, по мнению авторов, эпохальные, классовые и этни­ческие различия, несмотря на всю их значимость.

К гендерным константам были отнесены следующие общие черты: место женщины в европейском обществе устанавлива­лось по мужчине, от которого она зависела; основные обязан­ности женщин в семье и по дому не исключали их из других форм труда; труд женщин в домохозяйстве и вне его всегда считался менее важным, чем мужская работа; лишь немногие европейские женщины (главным образом те, что обладали бо­гатством, высоким положением или талантом) преодолевали ограничения, накладываемые на их жизнь обществом, но даже они сталкивались с задаваемыми культурой преимущественно негативными представлениями о женщинах и с убеждением в том, что они должны подчиняться мужчинам. Несмотря на это у женщин была своя история, траекторию которой авторы про­слеживают, фокусируя внимание на изменениях ролевых функ­ций женщин в обществе и выделяя группы женщин «в полях», в церковных учреждениях, в замках и поместьях, в средневеко­вых городах, а также аналогичные категории для новоевропей­ской истории. Они замечают, что «одно и то же историческое событие можно увидеть по-разному с разных точек зрения раз­личных групп женщин. Например, индустриализация воздейст­вовала на женщин, принадлежащих к рабочему классу, и жен-Щин среднего класса совершенно различным образом... То же

23

самое справедливо и для Ренессанса, Просвещения, Француз­ской революции и для двух мировых войн»5.

Что касается характеристики отдельных периодов истории, то здесь непревзойденным образцом, без ссылки на который не обходится ни одна работа по истории женщин раннего нового времени, до сих пор остается замечательная статья видного ис­торика, теоретика и практика американского феминизма 1970-х гг. Джоан Келли, с красноречивым названием — «Было ли у жен­щин Возрождение?». Для исследования воздействия новых об­щественно-политических условий перехода от средневековья к раннему новому времени на положение женщин различных со­циальных групп Дж. Келли разработала собственную теорети­ческую модель — комплексный индикатор уровня и качества «женской свободы». Она учитывала четыре взаимосвязанных критерия: общественную регламентацию женской сексуальнос­ти, в сравнении с мужской; предписываемые женщинам роли в хозяйственной и политической сферах, включая их доступ к собственности, власти, образованию, профессиональному обу­чению и т.д.; роль женщин в культурной жизни общества, в формировании его мировоззрения; и наконец, систему пред­ставлений о роли женщин и вообще о ролевых функциях полов в общественном сознании, в искусстве, литературе и филосо­фии. Проведенный по этим основаниям анализ привел Дж. Келли к выводу об усилении зависимости и снижении гендерного статуса итальянок XV—XVI вв. и позволил дать до­вольно категоричный ответ на титульный вопрос: «У женщин не было никакого возрождения, по крайней мере его не было в эпоху Ренессанса»6. Следуя во многом в том же русле, аме­риканская исследовательница Джоан Ландес, опровергла пред­ставление о раскрепощающем воздействии Великой француз­ской революции на историю женщин7.

Таким образом, включение «женской» точки обзора поста­вило на повестку дня вопрос о коррекции общего видения ис­торического процесса. Выбор новой перспективы изменяет всю картину так называемого прогрессивного развития и общепри­нятые оценки исторических периодов. «Для женщин «про­гресс» в Афинах означал конкубинат и затворничество жен в гинекеях», — писала Джоан Келли в другой своей статье «Со­циальные отношения полов и методологическое значение ис­тории женщин»8. «В Европе эпохи Возрождения он означал привязывание жены буржуа к дому и эскалацию охоты на ведьм...» А Великая французская революция «открыто исклю­чила женщин из своей свободы, равенства и братства»9.

Совершенно очевидно, что интенсивное изучение проблемы гендерной дифференциации во многом изменило устоявшиеся в историографии оценки и интерпретации европейской исто­рии раннего нового времени. Это в равной мере относится и к

24

пониманию взаимосвязей гендерной дихотомии с асимметрией политической власти (в широком смысле слова), и с регуля­цией общественной жизни в целом. Этот период оказывается временем ужесточения гендерной иерархии, что прослеживает­ся исследователями в самых разных по характеру источниках и во всех аспектах жизни социума, но причины этого явления все еще остаются не до конца проясненными.

Может быть, дело было в том, что экономические, полити­ческие и интеллектуальные сдвиги, такие как рост капитализ­ма, подъем национальных государств, научная революция, при­вели к тому, что старые гендерные модели устарели и переста­ли эффективно «работать» еще до того, как были созданы новые образцы, способные прийти им на смену?10 Наверное, когда-нибудь специалисты предложат убедительный ответ на этот вопрос. Но на текущий момент открытия гендерных исто­риков обернулись тем, что обогатили и еще более усложнили противоречивую панораму «Великого Перехода», внеся в нее новую, гендерную, перспективу11.

В поисках корреляции между статусом женщин и характе­ром общественной организации историки обычно идут вслед за антропологами, которые подчеркивают ее непрямой характер и указывают на то, что усложнение общественных структур влек­ло за собой снижение авторитета женщины в семье, сокраще­ние ее имущественных прав, установление двойного стандарта норм поведения и морали и, вместе с тем, усиление нефор­мального влияния женщин через более широкую сеть социаль­ных связей за пределами семьи и домохозяйства12. Вот почему, сохраняя в целом периодизацию, фиксирующую структурные трансформации в обществе, гендерная история делает акцент на различных последствиях этих перемен для мужчин и для женщин, на долю которых достались не дивиденды, а издержки «прогресса».

Переиздавая получивший широкую известность коллектив­ный труд «Становясь видимыми: Женщины в европейской ис­тории», его редакторы объяснили принятое ими традиционное деление пройденного Европой исторического пути тем, что «такие крупные катаклизмы как войны и эпидемии оставляют глубокий разлом в жизни всех членов общества, и мужчин, и женщин, а такие долговременные процессы как индустриали­зация, политическое развитие и повышение жизненного уров­ня изменяют жизнь каждого. Но наш особый ракурс показы­вает, что женщины переживали эти массовые сдвиги иначе, чем мужчины»13.

Отмечаются две ведущие тенденции, которые определяют траекторию женской и гендерной истории. Одна из них — ус­корение темпов дифференциации задач в экономике и управ­лении, что влечет за собой необходимость их централизован-

25

ной координации: «По мере того, как общества становятся более сложными, власть стекается наверх и в общем в руки не­многих мужчин, а большинство женщин остается внизу. Вто­рая историческая тенденция состоит в попытках оправдать ли­шение женщин власти и авторитета сведением гендерных раз­личий в некую систему оппозиций, снабженных ярлыками "мужское" и "женское". Качества, якобы присущие женщинам, противопоставляются "мужским": женщины определяются как пассивные, мужчины — как активные, женщины описываются как эмоциональные, мужчины — как интеллектуальные, жен­щины полагаются "по природе" заботливыми, мужчины — "по природе" честолюбивыми»14.

В целом же анализ экономической дифференциации и тен­дерной поляризации производится в общепринятой долгосроч­ной перспективе. Оказывается, что в более отдаленное время асимметрия гендерной системы была гораздо слабее, чем в более поздние периоды, что в эпохи, которые традиционно считаются периодами упадка, статус женщин относительно мужчин отнюдь не снижался, а в так называемые эры прогрес­са плоды последнего распределялись между ними далеко не равномерно.

Однако при такой постановке проблемы, несмотря на несо­впадение фаз исторического опыта мужчин и женщин, задача периодизации исторического развития отходит на второй план, речь уже идет главным образом о его оценке и реинтерпрета-ции. И хотя XVI—XVII столетия почти единодушно оценива­ются гендерными историками как эпоха крупных сдвигов, ко­торые в основном негативно отразились на статусе женщин в семье (домохозяйстве) и в общественном производстве, именно к этому времени они относят важнейший позитивный момент в избранной ими картине исторической динамики — рождение «женского вопроса» и традиции феминизма.15.

В этой связи особый интерес вызывает дискуссия о преем­ственности и изменчивости в истории женщин при переходе от средневековья к новому времени, состоявшаяся на страницах новых специализированных журналов. Эта полемика была вы­звана распространенным в феминистских исследованиях пред­ставлением о неизменности и непрерывности «патриархатного угнетения», которое нашло наиболее яркое выражение в обзор­ной статье о положении женщин в европейской экономике одного из лидеров «женской истории», американской медие-вистки Джудит Беннет.

Название статьи — «Неподвижная история», заимствован­ное из известной работы Э. Леруа Ладюри, намеренно эпати­ровало читателя16. Впрочем, речь шла, конечно, не о полной статичности патриархатной системы, которая существовала в разных исторических формах и вариациях17, а о том, что имев-

26

шиеся изменения в отдельных ее аспектах на рубеже нового времени, не подорвали и не преобразовали фундаментальных основ гендерной иерархии. Как бы то ни было, нельзя не при­знать справедливости замечаний тех критиков, которые увиде­ли в этом «пафосе неподвижности» и в призывах к пересмотру традиционной периодизации не только рецидив «радикального феминизма», но и опасность отрыва истории женщин от обще­исторического контекста18.

Из тех историков, кто склонен искать изменения в гендер-ных отношениях, некоторые ставят перед собой задачу рас­смотреть причины, по которым эти изменения происходят именно на определенных исторических «перекрестках». Ряд ис­ториков полагает, что в начале и в конце XVII в. мужчины переживали кризис гендерных отношений («кризис мужествен­ности»), когда женщины, как им казалось, угрожали опроки­нуть «гендерный порядок»19. Таким образом, периодизация гендерной истории фактически вновь привязывается к тради­ционной хронологии переломных эпох. Другие специалисты считают, что отнесение изменений в межличностных отноше­ниях к крупным сдвигам в экономической, политической и со­циальной структуре общества подчиняет гендер этим структу­рам, не оставляя для него никакой роли в качестве самостоя­тельного фактора в истории частной жизни людей.

Характерно, что в своем ответе Джудит Беннет сочла необ­ходимым подчеркнуть: «Я вовсе не утверждаю, что в жизни женщин не произошло никаких перемен, но я полагаю, что для женщин и для мужчин ход и реалии этих изменений, а также их движущие силы, были различными... В конце концов, история изучает не только изменения, но и преемственность. И если последняя больше проявляется в истории женщин, чем в истории некоторых других групп, то это требует разгадки, но, разумеется, не влечет за собой де-историзацию... Никто не ста­нет отрицать, что история женщин должна быть лучше интег­рирована в единое целое с более старыми областями истори­ческих исследований, но существует много способов достичь этой цели... Я считаю, что мы должны развивать наши собст­венные историографические традиции с тем, чтобы соединить­ся с другими историческими дисциплинами на равных услови­ях»20.

Пока можно уверенно говорить лишь о создании некоторых реальных предпосылок для становления новой исторической субдисциплины с исключительно амбициозной задачей — переписать всю историю как историю гендерных отношений, покончив разом и с вековым «мужским шовинизмом» всеоб­щей истории, и с затянувшимся сектантством «женской исто­рии». Но признаки продвижения к позитивному решению этого вопроса можно заметить уже сейчас. Они, в частности,

27

проявляются в том, что главные узлы проблематики гендерной истории возникают именно,в точках пересечения возможных путей интеграции истории женщин в пространство всеобщей истории.

Обнадеживающие перспективы отчетливо просматриваются в истории повседневности и в истории частной жизни. Внима­ние историков все больше привлекают гендерно-дифференци-рованные пространственные характеристики и ритмы жизнеде­ятельности, вещный мир и социальная среда, специфика жен­ских коммуникативных сетей, магические черты «женской суб­культуры».

В фокусе истории частной жизни оказывается внутренний мир женщин и мужчин, их эмоциально-духовная жизнь, отно­шения с родными и близкими в семье и вне ее, женщины и дети выступают одновременно как субъект деятельности и объект контроля со стороны семейно-родственной группы, формальных и неформальных сообществ, социальных институ­тов и властных структур разного уровня. Кроме того, большая часть работ, анализирующих наследие мыслителей прошлого, концепции и стилистику научного и художественного творче­ства нового и новейшего времени, вводит гендерную пробле­матику в контекст интеллектуальной истории21.

Современные гендерные исследования пронизали собой, хотя и неравномерно, почти все области исторической науки, достигнув, кажется, естественных пределов своей экспансии. На сегодняшний день история женщин и гендерная история в ее наиболее широком истолковании представляет собой огром­ное междисциплинарное поле, охватывающее социально-эко­номическое, демографическое, социологическое, культурно-ан­тропологическое, психологическое, интеллектуальное измере­ния, и имеет объективные основания стать весьма важным стратегическим плацдармом для реализации проекта «новой всеобщей истории», способной переосмыслить и интегрировать результаты исследований микро- и макропроцессов, получен­ные в рамках «персональной», локальной, структурной и соци­окультурной истории.

Именно эта ориентация на преодоление гендерно-истори-ческой автономии и пристрастие к комплексным исследовани­ям самого высокого уровня характеризует новое качество рож­дающегося на наших глазах направления, которое можно было бы условно назвать гендерно-ориентированной всеобщей исто­рией. На самом деле траектория движения фиксирует следую­щие вехи: от якобы бесполой, всеобщей по форме, но по су­ществу игнорирующей женщин истории, к ее зеркальному от­ражению в лице «однополой», «женской истории» и от послед­ней — к действительно общей истории гендерных отношений и представлений, а еще точнее к обновленной и обогащенной

28

социальной истории, которая, в отличие от так называемой новой социальной истории, стремится расширить понимание социального (и соответственно — свое предметное поле), включив в него все сферы межличностных отношений, как публичную, так и приватную, и все социокультурные (в том числе и гендерные) характеристики обладающего собственным сознанием исторического индивида.

Итак, критический момент, которому предстоит определить будущее гендерной истории, состоит в решении проблемы ее сближения и «воссоединения» с другими историческими дис­циплинами, а говоря иначе — в определении ее места в новом историческом синтезе. Но ее движение к интеграции упирается в ту самую человеческую субъективность, изучению которой в гендерной истории уделяется немало сил и времени: «женский вопрос» столь явно доминирует в сознании практикующих ее историков, что слишком часто «история гендерных отноше­ний» оказывается вновь расколотой, с одной стороны, на ту самую «женскую историю» с родимыми пятнами радикального феминизма, которую теперь предпочитают называть «гендер­ной историей женщин», и с другой — на делающую первые до­вольно робкие шаги «гендерную историю мужчин»22. Более того, новорожденная «история мужчин», призванная дополнить свою «женскую половину», похоже, во многом повторяет ее путь.

Парадоксально, но историки, проявляющие серьезный ин­терес к исследованию гендерной идентичности «сильной поло­вины человечества», как и первые «историки женщин», сталки­ваются со скептическим отношением многих собратьев по про­фессии, которые видят в «истории мужчин» лишь очередную дань идеологической моде и в подавляющем большинстве не признают эвристического потенциала этого нового направле­ния, хотя именно изучая историю мужчин, можно убедитель­нее всего показать как гендерные представления пронизывают все аспекты социальной жизни, вне зависимости от присутст­вия или отсутствия женщин.

Некоторые историки вполне обоснованно связывают такое прохладное отношение с тем, что при чтении источников со­здается впечатление будто мужчин в них вовсе нет, хотя они и упоминаются повсюду. И именно поэтому исследователи ген-дгрной истории мужчин, трактующей понятие мужественности как несводимую к биологической данности категорию культу­ры, предпочитают заниматься главным образом ясно выражен­ной маскулинной (мужской) идеологией23 или гендерно окра­шенной интеллектуальной историей24.

Правда, в последнее время можно говорить о появлении сторонников более теоретически продуманных комплексных подходов к истории мужчин и истории патриархата, учитыва-

29

ющих, помимо психических и культурных составляющих ген-дерной идентичности и структуры гендерной иерархии, поло­жение субъекта (в данном случае — мужчины) в социальной иерархии и конфигурацию последней. Например, речь идет о том, что степень участия мужчин в отправлении политических функций в раннее новое время определялась, в отличие от женщин, не гендерным, а набором социальных и других фак­торов — классом, возрастом, положением, занятием, местом проживания и т. д. При этом новейшие исследования показы­вают, что концепции «мужественности» также были важными признаками, определяющими как положение в социальной ие­рархии, так и доступ к политической власти. Действительно, оказывается, что гендерная система играет в формировании со­циального статуса мужчины не меньшую роль, чем в формиро­вании статуса женщины.

В рассматриваемый период понятие «истинного мужчины» подразумевало статус женатого главы домохозяйства, так что те неженатые мужчины, чей класс и возраст давал им в принципе гражданские права, не могли участвовать в политической жизни в той же мере, что и их женатые братья. На холостяков смотре­ли с подозрением, потому что они, также как и незамужние женщины, вели образ жизни, который не соответствовал подо­бающему им месту в гендерно-дифференцированнои социаль­ной упорядоченности. Некоторые из этих мужчин, такие как подмастерья в разных странах Западной Европы (Германии, Англии, Франции и др.), осознавая, что им никогда не суждено стать главами домохозяйства, создали альтернативные концеп­ции «мужественности» и «мужской чести», которые резко отли­чались от господствующей. Они стали рассматривать свое хо­лостяцкое состояние, принудительно навязанное им цеховыми мастерами, как нечто позитивное и предпочитали подчеркивать свою свободу от политических обязанностей, а не отсутствие политических прав. Верность исключительно мужской органи­зации подмастерьев считалась в их среде крайне важной, она была ключевой в их понятии «истинного мужчины».

В целом, порвав со многими традиционными взглядами, ев­ропейские реформаторы сохранили устойчивые предубеждения относительно того, что подобает мужчинам, а что женщинам. Даже самые радикально-революционные группы в период Гражданской войны и Английской Республики не призывали распространить политические права на женщин и были далеки от того, чтобы предположить, будто за концом власти монарха над его подданными мог бы последовать конец власти мужей над их женами. Ведь в их представлении первая была непра­ведной и богопротивной, а вторая «естественной».

Предоставив возможность активного участия в политичес­кой жизни более широкой группе мужчин, парламентские ре-

30

формы раннего нового времени фактически повысили значе­ние половой принадлежности как детерминанты политического статуса. Образцы поведения, которым общество предписывало и побуждало следовать мужчин, все более наполнялись свет­ским содержанием и «мужские качества» включали в себя по­литическую ответственность, в то время как женские доброде­тели оставались всецело домашними и христианскими. Говоря словами Жана Бодена, «быть хорошим мужчиной значит также быть добропорядочным гражданином», а быть хорошей жен­щиной все еще значило быть просто истинной христианкой25.

Но хотя в XVI в. христианские добродетели набожности, милосердия и смирения ценились наравне или даже выше, чем светские, к XVIII в. такие светские качества как разум, здра­вомыслие и товарищество, явно приобрели больший вес. Эти позитивные характеристики коллективное сознание приписы­вало исключительно мужчинам, и то, что они становились са­мыми важными в общественной жизни, еще более ограничи­вало возможности женщин играть в ней активную роль. Мас­кулинизация также отразилась в вербальных предпочтениях. Достаточно вспомнить, что во второй половине XVIII в. глав­ные социальные и политические цели формулировались в ка­тегориях «братства» и «товарищества».

По всей Европе мужчинами, так же, как и женщинами, не рождались (вспомним казавшуюся парадоксальной и ставшую знаменитой фразу Симоны де Бовуар «Женщинами не рожда­ются, женщинами становятся»!), гендерную «полноценность» нужно было заслужить. Атрибутом мужественности было уме­ние завоевать одобрение, уважение и почет у равных и избе­жать бесчестья и позора, причем честь мужчины зависела от эффективности его контроля за сексуальным поведением жен­щин, с которыми он был связан, будь то его добрачная воз­любленная, супруга, дочери, сестры или просто домашняя при­слуга. Ирония состояла в том, что гендерная система, имевшая целью обеспечить господство мужчин над женщинами, часто давала возможность женщинам обретать власть над мужчина­ми, подвергая своих мужей бесчестью, а их мужественность со­мнению. Протоколы дел по дефамации пестрят многочислен­ными свидетельствами о попытках (иногда неудачных) мужчин сохранить или восстановить свою честь и достоинство в судах. Неэффективность осуществления патриархатной власти в соб­ственном доме могла послужить достаточным основанием для Утраты мужчиной властных полномочий в публичной сфере. В то же время, хотя способы поддержания и восстановления мужской чести варьировались в зависимости от социального статуса, в целом представления о мужественности и роли сек­суальной составляющей в концепции мужской чести разделя­лись всеми слоями общества. И только позднее, примерно

31

между серединой XVIII и серединой XIX в. происходит расхож­дение между идеями мужественности в различных социальных группах, связанное с изменениями в классовой структуре об­щества26.

Проблема переплетения социальных и гендерных различий занимает исключительно важное место в исследованиях по ис­тории мужчин более позднего времени. Например, британский историк Джон Тош, размышляя о том, что значило быть муж­чиной в XIX в., предложил исходить из того, что формирова­ние мужской идентичности было детерминировано балансом между тремя ее социально обусловленными компонентами, связанными с домом, работой и кругом общения. Для предста­вителей среднего класса такими главными составляющими яв­лялись: 1) достойная работа, 2) единоличное содержание семьи и 3) свободное общение на равных с другими мужчинами. Дж. Тош присоединяется к ставшим уже многочисленными критикам теории «разделенных сфер» (частной и публичной) и более того, расширяет используемую ими аргументацию, спра­ведливо считая эту концепцию неадекватной еще и потому, что как раз возможность свободного перехода между двумя сферами жизни (которая являлась в то время сугубо мужской привиле­гией) была неотъемлемой частью социального устройства27.

Речь должна, следовательно, идти о разработке таких кон­цепций и методов, которые позволили бы совместить гендер-ный и социальный подходы в конкретно-историческом анали­зе. Но нынешнее положение вещей вынуждает констатировать, что решение многих стоящих перед гендерной историей про­блем еще потребует значительных усилий, направленных на со­единение всех методологических ресурсов и реализацию про­дуктивного сотрудничества социальных историков и историков культуры.

Еще одно перспективное направление гендерной истории самым тесным образом связано с оригинальным подходом, ко­торый можно условно назвать персональной, или новой био­графической историей. Рождение нового подхода явилось одним из результатов теоретических поисков, направленных на создание новой интегральной модели исследования, способной восстановить разорванную аналитическими процедурами це­лостность ткани исторического прошлого, осуществить реинте­грацию системно-структурного, социокультурного и психоло­гического подходов, обособившихся в практических исследова­ниях. Неудовлетворенность макроаналитическими версиями методологии истории, которые долгое время доминировали в историографии, заставила многих историков последней четвер-

32

ти XX в., занимавшихся социальной историей и историей мен-тальностей, направить серьезные усилия на осмысление роли и взаимодействия индивидуального и группового, национального и универсального в историческом процессе, на преодоление дихотомий индивидуального/коллективного, единичного/мас­сового, уникального/всеобщего.

Дело в том, что историки ментальностей, пытавшиеся за­фиксировать целостность исторической действительности в фокусе человеческой субъективности, с самого начала сосредо­точились на изучении внеличностной малоподвижной структу­ры общественного сознания, мира коллективных представле­ний, оставив «за кадром» не только историю событий, но и проблему самоидентификации личности, личного интереса, це-леполагания, индивидуального рационального выбора. А между тем ответ на вопрос, каким именно образом унаследованные культурные традиции, обычаи, представления определяют по­ведение людей в специфических исторических обстоятельствах (а следовательно сам ход событий и их последствия), не говоря уже о проблеме творческого начала в истории, требовал выхода на уровень анализа индивидуальной деятельности.

Несомненно, включение механизмов личного выбора явля­ется необходимым условием построения новой интегральной модели, призванной соответствовать интеллектуальной ситуа­ции дня сегодняшнего. Именно трудности решения этой зада­чи, которые становятся все более очевидными, стоят на пути создания комплексной объяснительной модели, которая должна учитывать наряду с социально-структурной и культурной детер­минацией детерминацию личностную и акцидентальную, вос­становив психосоциальную целостность исторического индиви­да. В связи с этим вполне закономерным явлением стал новый поворот интереса историков от «человека типичного» или «среднего» к конкретному индивиду и, как правило, к индивиду неординарному или, по меньшей мере, способному принимать в сложных обстоятельствах нестандартные решения. Именно в результате этого поворота историческая биография, представ­ляющая собой один из древнейших жанров историописания и пользующаяся непреходящей популярностью у самой широкой публики, получила как бы «второе рождение»28, приняв участие в складывании нового направления со своими специфическими исследовательскими задачами и процедурами.

Разумеется, новый подход имеет очень жесткие ограниче­ния в источниковой базе для ранних периодов истории. Даже исследователи западно-европейской истории позднего средне­вековья и раннего нового времени, несмотря на наличие до­вольно богатых частных архивов и обширного корпуса литера­турных памятников, сталкиваются с серьезными трудностями и прежде всего в своих попытках реконструировать историческую

2 Жен

шины и мужчины в истории

33

индивидуальность мужчин, и, тем более, женщин, из средних; и низших социальных слоев. В частности, стремясь восстано­вить внутренний мир женщины отдаленных эпох, ученые вы­нуждены обращаться, главным образом, к немногочисленным представительницам элиты, потомкам которых к тому же уда- лось сберечь и пронести свои фамильные архивы сквозь века и все исторические катаклизмы.

Однако и в таких счастливых случаях неизбежно встает вопрос, можно ли наблюдения, сделанные на основании иссле­дования отдельных судеб в сколь угодно щедрых на подробное-ти казусах экстраполировать в область коллективного и тем более социально-дифференцированного гендерного опыта? Для такой) переноса, конечно, требуются дополнительные обосно­вания. Иногда исследователь опирается на гипотезу о двойст­венности женского мировосприятия, предполагающую, что если в одних ситуациях представления женщины в той или иной мере отражали ее социальную принадлежность, которая ; определялась, в зависимости от ее семейного положения, по мужу или по отцу, то в других — классовые различия вытесня­лись более фундаментальными гендерными характеристиками. Констатация существенной общности «женского опыта» каж­дой конкретной эпохи, таким образом, не элиминирует рас­хождений, создаваемых социальным неравенством, и соответ­ствует тем свидетельствам источников, которые подтверждают, что противоречия этого «двойного статуса» женщин осознава­лись мыслящими современниками и озадачивали их так же, как и нынешних историков, пытающихся Дожить женскую ментальность в классово-гендерную систему координат.

В новой «персональной истории» индивидуальные биогра-фии как форма микроанализа используются для прояснения социального контекста, а не наоборот, как это практикуется в традиционных исторических биографиях29. Несмотря на нали­чие серьезных эпистемологических трудностей, обновленный и обогащенный принципами микроистории биографический метод, при всех своих естественных ограничениях, позволил исследователям основательно разработать многие проблемы гендерной дифференциации, включая роль матримониального статуса и психологические особенности различных стадий жиз­ненного цикла, ролевые предписания и ограничения, реакции общества на девиантное поведение.

В то время как семейный статус определял каждую фазу женского жизненного цикла, отношение к женской сексуаль­ности в широком смысле слова детерминировало поведенчес­кий стереотип, предписываемый обществом всем женщинам, независимо от их возраста, семейного или социального поло­жения. Этот нормативный код, выражавшийся, в частности, в понятиях «чести» и «позора», идеале женской скромности как

34

внешнего выражения целомудрия, был призван контролировать не только сексуальное поведение женщин, но практически все стороны их бытия: он задавал строгости воспитания и скудость образования, стиль одежды и манеру говорить, ограничения в выборе партнера, рамки приемлемой деятельности и очень многое другое. Конечно, не все женщины следовали модели поведения, предписываемой им традиционным обществом, но обнаружившееся в целом ряде исследований разнообразие воз­можностей, в целом очерчивает их пределы, выход за которые был трагическим уделом единиц.

Пожалуй, наибольшие ожидания от гендерной истории в области методологии связаны именно с поисками решения чрезвычайно трудной проблемы взаимодействия индивидуаль­ного, группового, социального и универсального в историчес­ком процессе. В то же время приходится констатировать, что уже полученные результаты работы историков, которые — в за­висимости от избранного ракурса исследования — описывают отдельные женские судьбы, либо выясняют роль женщин в семье и домохозяйстве, или выявляют место женщины в обще­ственно-публичной сфере (в заданных пространственно-вре­менных границах), все еще нуждаются в переосмыслении с точки зрения возможного синтеза всех этих трех аспектов изу­чения истории женщин. В практике же конкретно-историчес­ких исследований с более широким охватом, определенное продвижение в решении этой проблемы уже намечено.

Как показали в своих замечательных историко-биографи-ческих исследованиях С. Мендельсон и Н. Дэвис, даже редкие женщины XVII в., искавшие более широкое поле приложения своих сил, не оспаривали всего комплекса «гендерной асим­метрии», вовсе не претендовали на привилегии мужчин в по­литике, праве, образовании, сексуальных отношениях, а своему проникновению в «заповедные» сферы деятельности тщательно искали оправдание30. Но хотя никто из них не ставил открыто под сомнение гендерную полярность, как она понималась со­временниками, реализация такими женщинами своих властных амбиций, социальных притязаний, интеллектуальных потенций и творческой энергии в скрытом виде была явлением достаточ­но распространенным. Из представленных исследовательница­ми «тройных портретов» ярко выступают спектр и пределы воз­можностей, которыми располагает индивид в рамках данного исторического контекста с характерной комбинацией социаль­ной и гендерной иерархий.

Н. Дэвис исключительно четко формулирует свою исследо­вательскую программу в Прологе, построенном в виде вообра­жаемого обмена мнений автора с героинями написанной ею книги: «Позвольте мне объяснить... Я собрала вас вместе для того, чтобы больше узнать о ваших сходствах и различиях. В

35

наши дни иногда говорят, что женщины прошлого похожи друг на друга... Я хотела показать, в чем вы были близки друг другу, \ а в чем нет, в чем вы отличались от мужчин своего мира и в чем были такими же.., как разные религии влияли на женские судьбы, какие двери они перед вами открывали, а какие закры­вали, какие слова и дела они позволяли вам выбирать... Я хо­тела узнать, как вы трое боролись с гендерным неравенством... Но я не изобразила вас просто многострадальными. Я также показала, как женщины в вашем положении извлекали из него максимум возможного. Я интересовалась тем, какие преимуще-ства давала вам маргинальность...»31

В полной мере реализовав поставленную задачу, исследова­тельница не только реконструировала персональные истории трех женщин XVII в., но вышла на более глубокое понимание того социокультурного контекста, в котором они жили и дей­ствовали: «Разные жизни, но разыгранные, так сказать, на общем поле... Все трое испытывали на себе давление иерархи­ческой структуры, предъявлявшей особые требования к жен­щинам. Все они, пусть ненадолго, вдруг открывали для себя новые, сулившие лучшее будущее, духовные возможности. Тра­ектории их развития определялись некоторыми общими черта­ми, в частности удачным сочетанием большой энергии и дол­гой жизни. Различия объяснялись как случайностями и темпе­раментом, так и (в значительной степени) особенностями ре­лигиозной культуры и профессиональных ожиданий XVII века... Их истории раскрывают перед читателем неизвестные аспекты XVII века, показывают возможности нового, марги­нального существования, жизни на обочине. В каком смысле может идти речь о маргинальном существовании? Прежде всего, эти женщины были удалены от центров политической, королевской, административной и прочей власти... Наши жен­щины были также отделены от официальных центров образо­вания и учреждений культуры...»32

И далее: «Во всех трех случаях созданные их воображением образы и предметы культуры... творились из маргинального пространства. Но это пространство ни в коем случае не отли­чалось убожеством, с которым связывают слово "маргиналь­ный" зацикленные на прибыли современные экономисты. Ско­рее это было пограничное пространство между культурными слоями, которое способствовало возникновению нового и со­зданию удивительных гибридов. Каждая из этих женщин по-своему обживала маргинальное пространство, превращая его в| своеобразный центр... В каждом из этих случаев личность старалась высвободиться из тисков европейских иерархий, укло­нившись в сторону от привычной колеи, сойдя на обочину. Конечно же, обочина предназначалась не только для женщин. Многие европейские мужчины также были отлучены от власт-

36

ных структур в силу своего происхождения или ремесла, своего существенного положения или религии и иногда тоже изби­рали для себя маргинальное пространство (или не возражали против попадания в него)... Но "дамы на обочине" (свидетель­ствующие о более сильном притеснении) могут особенно на­глядно продемонстрировать, что стояло на карте как для муж­чин, так и для женщин»33.

В этих выводах, сделанных Н. Дэвис в Заключении к ее книге, наряду с рассуждениями по поводу соотношения струк­туры и спектра возможностей, задаваемых социумом, и ролью самого действующего субъекта — «актера исторической драмы», достойна особого внимания мысль о значении «женской» пер­сональной истории для более глубокого познания социальной и гендерной системы в целом, в том числе и «мужской» ее со­ставляющей. Практика почти всех «персональных» конкретно-исторических исследований этот тезис убедительно доказывает, и в этой связи не всегда обоснованными представляются ла­ментации по поводу того, что слишком часто в современной историографии маркой гендерной истории прикрываются «обыкновенные» женские исследования, разрабатывающие ис-торико-феминологическую проблематику34. Видимо, такая оценка должна быть строго предметной и опираться не на по­ловую идентификацию основных персонажей того или иного исторического труда, а на характеристику его концептуально-методологических установок и — соответственно — на диапа­зон наблюдений и обобщений.

В гендерных исследованиях, использующих персональный подход подобного рода, привлекает взвешенное сочетание двух познавательных стратегий: с одной стороны, пристального вни­мания к «принуждению культурой» и к «сложному способу конструирования смыслов и организации культурных практик», к риторическим лингвистическим средствам, с помощью кото­рых «люди представляют и постигают свой мир»35, а с другой — выявления активной роли действующих лиц истории, наделен­ных, согласно удачной формуле Габриэлы Спигел, «историчес­ки обусловленным авторским сознанием»36, и способа, кото­рым исторический индивид — в заданных и не полностью кон­тролируемых им обстоятельствах — мобилизует и целенаправ­ленно использует наличествующие инструменты культуры, «творя историю», даже если результаты этой деятельности не всегда и не во всем соответствуют его намерениям.

* * *

Переход от «монологической» истории женщин к «диалоги­ческой»37 гендерной истории и появление обобщающих исто­рических трудов в теоретическом контексте гендерных исследо­ваний дали мощный импульс научной полемике о возможных

37

и наиболее плодотворных путях интеграции новой дисциплины I в историю всеобщую38. Жорж Дюби и Мишель Перро во Вве­дении к пятитомной «Истории женщин на Западе» совершенно справедливо отметили, что «стало возможным говорить о «новой истории женщин», поскольку ее предмет, методы и Подходы в конце 80 — начале 90-х годов претерпели сущест- ] венные изменения... Это уже собственно не история женщин, а история отношений между полами»39.

Между тем проблема периодизации не была переосмыслена с учетом новых концепций и задач. Она не сходит с повестки дня и по сей день оживленно обсуждается, а ее значение "по­стоянно подчеркивается, но все попытки ее решить по-види­мому обречены на неудачу. И не в последнюю очередь потому, что с учетом кардинального сдвига в общей направленности от истории женщин к истории взаимоотношений между полами сама постановка задачи дать специальную периодизацию исто­рии с позиции одного — но только другого — пола, выглядит анахронизмом.

Гораздо более привлекательным в этом плане кажется пред­ложение признанного авторитета «новой культурной истории» Роже Шартье, который ставит периодизацию женской истории в зависимость от выявления исторически изменчивого и спе­цифического для каждой из социальных систем «способа арти­куляции различных возможностей женского влияния», по­скольку, только их конкретное соотношение в данный истори­ческий период, может прояснить, каким образом в условиях гендерной асимметрии создается женская субкультура.

Главным объектом истории женщин становится изучение различных дискурсов и практик, «регистрируемых многими ис­точниками механизмов, которые гарантируют (или призваны гарантировать) признание женщинами господствующих пред­ставлений о различиях между полами, как то правовая прини­женность, взгляд на роли полов, навязываемый школой, разде­ление труда и пространства, исключение из сферы публичного и т.д.» Реализуемое таким образом «символическое насилие», определяемое в духе П. Бурдье, всегда утверждает и закрепляет патриархальные отношения господства и подчинения, которые сложились культурно-исторически, как «различия природные, коренные, неустранимые и всеобщие». «Поэтому суть пробле­мы состоит не в том, чтобы противопоставлять историческое и биологическое определения оппозиции женщина/мужчина, а скорее в том, чтобы для каждой исторической конфигурации идентифицировать те механизмы, которые формулируют и представляют как "естественное" (а значит — биологическое) это социальное (а значит — историческое) разделение ролей и функций».

38

Систематически воспроизводимые представления о женской неполноценности не исключают отклонений и манипуляций. «Через присвоение женщинами мужских моделей и норм пред­ставления, имеющие в виду обеспечить господство и подчине­ние, превращаются в инструмент сопротивления и утверждения своей идентичности... Не все трещины, раскалывающие моно­лит мужского господства, принимают форму эффектных раз­рывов и непременно находят яркое выражение в идеологии от­каза и мятежа. Часто эти трещины возникают внутри самого согласия, и для изъявления непокорности используется язык господства». «Именно проблема согласия — самая что ни на есть центральная в функционировании системы власти, идет ли речь о социальном или же о половом делении»40.

Таким образом на первый план выводится то, что может служить общим основанием и инструментом интеграции ген-дерных исследований в новую социокультурную историю.

Примечания

1 Janeway E. Man's World, Woman's Place: a Study in Social Mythology. N.Y., 1971. P. 7.

2 Piettre M. La condition feminine a travers les ages. P., 1974.

3 Ibid. P. 309.

4 См., например: Anderson B.S., Zinsser J.P. A History of Their Own: Women in Europe from Prehistory to the Present. N.Y. etc., 1988.

5 Ibid. Vol. 1. Introduction. P. XV-XIX.

6 Kelly J. Women, History and Theory. Chicago, 1984. P. 19-50.

7 Landes J. Women and the Public Sphere in the Age of the French Revo­lution. Ithaca—N.Y., 1988. Правда, некоторые критики обвиняют Ландес в недооценке той роли, которую женщины эпохи револю­ции, принадлежавшие к интеллектуальной элите, пользуясь опреде­ленной свободой дискурса, играли в формировании тех самых ин­ститутов новой публичной сферы (от салонов до прессы), которые бросили вызов авторитету монархии {Goodman D. Public Sphere and Private Life: Toward a Synthesis of Current Historiographical Approaches to the Old Regime // History and Theory. 1992. Vol. 31. № 1. P. 14-20).

8 Kelly J. Op. cit. P. 1-18.

9 Ibid. P. 3.

Видный американский социальный антрополог Уильям Уорнер, убедительно показав, что символы пола, статуса, власти насквозь пронизывают жизнь современного человека, и подчеркивая нереду-Цируемость изменений в символической системе к другим социаль­ным процессам писал: «Строгое регулирование статуса женщины и связей мужчин с этим статусом закладывало фундамент под муж­скую природу морального и символического миров... Со времен Ре­формации и протестантского бунта продолжался целый ряд сопут-

39

ствующих изменений: изменилась система сакральных символов, фиксированный статусный порядок уступил место открытому, в технологии произошел переход от прежнего ручного труда к ма-щинному; простое разделение труда уступило место сложному. И| все эти процессы происходили одновременно и синхронизировались в единый социально-техническо-религиозный порядок, изме­няющиеся части которого более или менее — пусть даже иногда и , негармонично — конгруэнтны друг другу. Говорить, будто что-|И одно здесь непременно было причиной другого, — научный нонсенс. Суждения о том, будто технологический переворот и экономичес-1 кое изменение вызвали социальные и символические сдвиги или будто религиозная этика изменила экономику, на мой взгляд, яв­ляются ложными» (Уорнер У. Живые и мертвые. М—СПб., 2000. С. 387-388, 392).

11 Подробно об этом см.: Wiesner M.E. Women and Gender. P. 241— 255.

12 Women, Culture and Society / Eds. by M.Z. Rosaldo, L. Kamphere. Stanford, 1975; Toward an Anthropology of Women / Ed. by R.R. Re-iter. N.Y., 1975. Подробно о концепциях и проблематике исследо­ваний зарубежных антропологов в 1970—1980-е гг. см. в сборнике: Женщина в обществе и культуре. М., 1987.

13 Becoming Visible: Women in European History / Eds. by R. Bridenthal et al. 2n(Jed. Boston etc., 1987. P. XI.

14 Ibid. P. 1-2.

15 См., в частности: Connecting Spheres. Women in the Western World, 1500 to the Present / Eds. by M.J. Boxer, J.H. Quataert. N.Y.-Oxford, 1987.

16 Bennett J.M. «History that Stands Still»: Women's Work in the European Past // Feminist Studies. 1988. Vol. 14. № 2. P. 269-283.

17 Bennett J. Feminism and History // Gender and History. 1989. Vol. 1. № 2. P. 251-272.

18 Hill B. Women's History: A Study in Change, Continuity or Standing Still? // Women's History Review. 1993. Vol. 2. № 1. P. 5-22.

19 Так, Дэвид Андердаун утверждает, что опасения по поводу «неуп­равляемости женщин» составляли неотъемлемую часть «общего кризиса» социального устройства XVII в. (Underdown D. The Taming of the Scold: the Enforcement of Patriarchal Authority in Early Modern England); Order and Disorder in Early Modern England / Eds. by A. Fletcher, J. Stevenson. Cambridge, 1995. Ch. 4. Ср.: Kimmel M.S. The Contemporary «Crisis» of Masculinity in Historical Perspective // The Making of Masculinities: The New Men's Studies / Ed. by H. Brod. Boston, 1987. В условиях «общего кризиса» значительное число ин­дивидов утрачивало способность соответствовать культурным об­разцам маскулинности.

20 Bennett J. Women's History: A Study in Continuity and Change // Women's History Review. 1993. Vol. 2. № 2. P. 173-184.

21 Female Scholars: A Tradition of Learned Women before 1800 / Eds. by J.R. Brink. St. Albans (Vt.), 1980; Rosenberg R. Beyond Separate Spheres: Intellectual Roots of Modern Feminism. New Haven, 1982; Margadant J.B. Madame le Professeur: Women Educators in the Third

40

Republic. Princeton, 1987; Schiebinger L. The Mind Has No Sex: Women in the Origins of Modern Science. Cambridge (Mass.), 1989; Jordanova L. Sexual Visions: Images of Gender in Science and Medecine between the Eighteenth and Twentieth Centuries. Madison, 1989; Hill B. The Republican Virago: The Life and Times of Catherine Macaulay. Ox­ford, 1992; Schiebinger L. Nature's Body: Gender in the Making of Modern Science. Boston, 1993; Moi T. Simone de Beauvoir: The Making of an Intellectual Woman. Oxford, 1994; Dyhouse С No Distinction of Sex: Women in British Universities, 1870—1939. L., 1995; Berg M. A Woman in History: Eileen Power, 1889—1940. Cambridge, 1996; Weaver S. A Marriage in History: The Lives and Work of Barbara and J.L. Hammond. Stanford, 1997; Smith B.G. The Gender of History: Men, Women, and Historical Practice. Cambridge (Mass.)—London, 1998; etc.

22 Это довольно неуклюжее название призвано маркировать принад­лежность к новой исследовательской парадигме, показать, что речь идет, разумеется, не о возвращении к традиционной истории, ко­торая рассматривала Человека как некое абстрактное и бесполое существо, а об истории мужчин «в их взаимосвязи с другой поло­виной человечества». «Это значит, — констатирует Джон Тош, -что исторический образ мужчины — это образ мужа и сына, а ис­ключение им женщины из сферы общественной жизни являет< я предметом исследования, а не аксиомой». (См.: Тош Док. Стремле­ние к истине: Как овладеть мастерством историка. М., 2000. С 21А).

23 См., например: Nye R.A. Masculinity and Male Codes of Honor in Modern France. N.Y., 1993.

24 Nature, Culture and Gender / Eds. by С MacCormack, M. Strathern. Cambridge, 1980; Pitkin H.F. Fortune is a Woman. Gender and Politics in the Thought of Niccolo Machiavelli. Berkeley, 1984; Men's Ideas/Women's Realities: Popular science, 1870—1915 / Ed. by L.M. Newman. N.Y., 1985; Keller E.F. Reflections on Gender and Sci­ence. New Haven, 1985; Elshtain J.B. Meditations on Modern Political Thought: Masculine/Feminine Themes from Luther to Arendt. N.Y., 1986; Nicholson L. Gender and History. The Limits of Social Theory in the Age of the Family. N.Y., 1986; Fausto-Sterling A. Myths of Gender. Biological Theories about Women and Men. N.Y., 1986; etc.

25 Faure С Democracy without Women... P. 39.

См. весьма обстоятельное и фундированное исследование Элизабет Фойстер: Foyster E.A. Manhood in Early Modern England: Honour, Sex and Marriage. L.—N.Y., 1999.

Tosh J. What should Historians do with Masculinity? Reflections on Nineteenth-Century Britain // History Workshop Journal. 1994. № 38. p- 179—202. Именно в фундаментальной монографии самого Тоша, обоснованная им «компромиссная» методология, исходные уста­новки которой определяются отказом от абсолютизации классового или гендерного подхода и принятием так называемого «двойного варианта социального устройства» (включающего и гендерный, и классовый подход), была реализована самым последовательным образом. В книге под примечательным названием «Место мужчины: Дом и представление о мужественности в сознании среднего класса викторианской Англии» автор убедительно демонстрирует цент­ральное место идеала домашней жизни в буржуазной концепции

41

27 маскулинности изучаемой им эпохи (Tosh J. A Man's Place. MascuUnity and the Middle-Class Home in Victorian England. New Haven--L., 1999). См. также: Manful Assertions: Masculinities in Britain since 1800 / Eds. by M. Roper, J. Tosh. L., 1991. Аналогичный подход, подчеркивающий связь между гендером и классом, был применен в наиболее методологически «продвинутых» исследованиях по ис­тории семьи указанного периода. См., прежде всего: Davidoff L., Hall С. Family Fortunes: Men and Women of the English Middle Class, 1780-1850. L., 1987.

28 О проблемах биографических жанров см.: Павлова Т.А. Психологи­ческое и социальное в исторической биографии // Политическая история на пороге XXI века: Традиции и новации. М., 1995. С. 86— 92.

29 См.: Levi G. Les usages de la biographie // Annales. E.S.C. 1989. A. 44. № 6. P. 1331 — 1332. Подробнее о персональной истории см.: Репи­на Л.П. «Персональная история»: Биография как средство истори­ческого познания // Казус. Индивидуальное и уникальное в исто­рии. М., 1999. С. 76—100; Репина Л.П. Историческая биография и «новая биографическая история» // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. Вып. 5. Историческая биография и пер­сональная история. М., 2001. С. 5—12.

30 Mendelson S. The Mental World of Stuart Women: Three Studies. Brighton, 1987; Davis N.Z. Women on the Margins. Three Seventeenth-century Lives. Cambridge (Mass.)—L,, 1995.

31 Davis N.Z. Op. cit. P. 2-4.

32 Дэвис Н.З. Дамы на обочине. Три женских портрета XVII века / ! Пер. Т. Доброницкой. М., 1999. С. 237, 243-244.

33 Там же. С. 244-245.

34 Этот момент, в действительности, был более характерен для гендер-ной истории 1980-х гг. (См., например: Пушкарева Н.Л. Зачем он нужен, этот «гендер»? (Новая проблематика, новые концепции, новые'методы анализа прошлого) // Социальная история. Ежегод­ник 1998/99. М. С. 165.

35 Scott J. W. Deconstructing Equality—Versus—Difference: Or the Uses of Post-structuralist Theory of Feminism // Feminist Studies. 1988. Vol. 14. № 1. P. 34.

36 Spiegel G.M. History, Historicism and the Social Logic of the Text in the Middle Ages // Speculum. 1990. Vol. 65. № 1. P. 59-86.

37 О диалогической природе нового видения истории см.: Ястребиц-кая А.Л. Проблема взаимоотношения полов как диалогических структур средневекового общества в свете современного историо­графического процесса // Средние века. Вып. 57. 1994. С. 126—136.

38 Social Science History. 1989. Vol. 13. № 4. P. 439-477.

39 A History of Women in the West / Eds. by G. Duby, M. Perrot. Vol. U P. XIX.

40 Charter R. Differances entre les sexes et domination symbolique (note critique) // Annales E.S.C, 1993. A. 48. № 4. P. 1005-1008.' CM-также4 Шартье Р. История сегодня: сомнения, вызовы, предложе­ния // Одиссей. Человек в истории. 1995. М., 1995. С. 201-202.

Часть II

Сквозь века: европейская история в гендерном измерении

Глава 1. гендерные представления и гендерная идеология

В большом числе статей и книг по истории средних веков и нового времени на «женскую тему» исследуются норматив­ные предписания, гендерная идеология и расхожие представле­ния о женщинах, которые были на редкость устойчивыми, фиксировали, как правило, сугубо мужской взгляд на этот предмет и, несмотря на наличие некоторых внутренних проти­воречий, рисовали в целом негативные стереотипы мужского восприятия. Эти идеи и представления формировали те навя­зываемые социумом модели женского поведения, которые жестко ограничивали свободу самовыражения. Показательно, что в эталонных моделях мужского поведения во все истори­ческие эпохи в гораздо большей степени проявлялся социаль­ный статус, нежели гендерный, который в «женских» моделях столь же неизменно доминировал.

Мыслители всех исторических эпох писали о женщинах, стараясь определить, что отличает их от мужчин и создать идеалы женского поведения и репрезентации. Эти идеи были зафиксированы в религиозной литературе, научных и фило­софских трактатах, поэтических и других произведениях, кото­рые сохранялись и читались последующими поколениями, что не только делает их доступными для исторического анализа, но прежде всего означает, что эти идеи оказывали свое влияние на сознание людей во все последующие эпохи и периоды истории. Огромную роль в формировании гендерной идеологии евро­пейских стран на протяжении многих веков играла христиан­ская традиция, опиравшаяся на библейские образцы (как Вет­хого, так и Нового Завета) и поучения отцов церкви1. Именно в этих самых влиятельных текстах черпали средневековые ав­торы и свою систему образов и необходимую аргументацию.

Непреходящее значение имели два центральных и противоположных по своей оценочной нагрузке библейских образа — Евы и Девы Марии. Они занимали важное место не только в ^еных сочинениях церковных писателей, но и в светских про­ведениях, задавая гендерные стереотипы во всех пластах сре-евековой культуры. Образы ветхозаветных героинь были

43


столь же активно востребованы (например, двусмысленный и 1 противоречивый образ Юдифи, одновременно — неотразимо сексуальной красавицы и святой спасительницы Иерусалима)2, !

Идеи отдельных образованных мужчин, тех авторов религи-1 озных, научных и философских трудов, которые считались высшими и непререкаемыми авторитетами, с одной стороны, отпечатывались в умах огромного большинства мужчин и жен­щин, не способных сформулировать и увековечить свои собст-венные мысли, и с другой, служили основой для юридических норм, имевших целью регламентировать поведение. На деле, эти «авторские» мнения и идеи уже больше не считались тако­выми, а рассматривались в качестве религиозной истины или научного факта, в особенности тогда, когда извлекаемые из них правила поведения вводили действия женщин в те узкие границы, которые соответствовали расхожим понятиям муж­чин.

И даже те светские авторы, которые, казалось бы, хотели «воздать славу» женщине, делали это с многочисленными ого­ворками и в иронической форме, как, например, Леруа Гугон:

Дабы пример вам привести, Что можно в женщине найти Любовь, и кроткий нрав, и совесть, Написана мной эта повесть: Такие свойства не у всех, И славу им воздать не грех! Досадно мне и тяжело, Что у людей уж так пошло И верности наш мир не ценит. Ах, если дама не изменит И не предаст коварно, — боже, Любых богатств она дороже! Но в том-то и беда большая, Что, верность другу нарушая Из-за корысти самой вздорной, Иные дамы лгут позорно; У них сердца — как флюгера, И словно буйные ветра Сердцами этими играют, — Нередко в жизни так бывает!..

Стереотипы «женственного» и «мужественного» претерпели серьезную трансформацию в куртуазной культуре с ее рыцар­ским идеалом и культом Прекрасной Дамы, что было блестяще описано Й. Хейзингой:

«Глубокие черты аскетичности, мужественного самопожер­твования, свойственные рыцарственному идеалу, теснейшим образом связаны с эротической основой этого подхода к жизни и, быть может, являются всего-навсего нравственным замеще-

44

«ием неудовлетворенного желания... Томительная мечта о под­виге во имя любви, переполняющая сердце и опьяняющая, оастет и распространяется обильной порослью... Трудно уста­новить, до какой степени в этом представлении о герое-любов­нике проявляется мужской — и до какой степени женский взгляд на любовь. Образ воздыхателя и страдальца — было ли это тем, к чему стремился мужчина, или же именно желание женщины находило здесь свое воплощение? По-видимому все-таки первое. Вообще при изображении любви обрести культур­ные формы в состоянии почти исключительно мужские воззре­ния, во всяком случае вплоть до новейших времен... В литера­туре взгляд женщины на любовь большей частью отсутствует не только потому, что создателями этой литературы были муж­чины, но также и потому, что для женщины восприятие любви через литературу гораздо менее необходимо, чем для мужчины.

Образ благородного рыцаря, страдающего ради своей воз­любленной, — прежде всего чисто мужское представление, то, каким мужчина хочет сам себя видеть. Мечту о себе как об ос­вободителе, он переживает еще более напряженно, если высту­пает инкогнито и оказывается узнанным лишь после сверше­ния подвига. В этой таинственности бесспорно скрывается также романтический мотив, обусловленный женскими пред­ставлениями о любви. В апофеозе силы и мужественности, за­печатленных в облике летящего на коне всадника, потребность женщины в почитании силы сливается с гордостью и физичес­кими достоинствами мужчины»4.

Впрочем, идеалы куртуазной любви занимали в гендерных представлениях эпохи вполне ограниченную нишу. И скоро Кристине Пизанской приходится защищать женщин от муж­чин, которые, «побуждаемые завистью и высокомерием», «на­брасываются с обвинениями на всех женщин, надеясь умалить и поколебать честь и славу наиболее достойных из них»5.

Мы также обнаруживаем, что многие из тех представлений, которые составляли неотъемлемый элемент общественного со­знания европейцев уже в более позднюю эпоху — в раннее новое время, были унаследованы от античных и средневековых писателей и от религиозных мыслителей. И хотя по многим Другим вопросам мнения и суждения этих авторов существенно Разнились, в том, что касалось женщин, они были на редкость единодушны: они рассматривали женщин как определенно низшие, по сравнению с мужчинами, существа и обеспечили последующие поколения бесчисленными примерами отрица­тельных свойств женского характера.

Вместе с тем, «протестантский бунт» устранил культ Девы Марии, изменив систему ритуалов и верований христианства, касающихся сексуальной жизни. Как подчеркивал У. Уорнер: «Литургическая жизнь была сведена к нескольким кризисным

45

событиям, которые произошли, согласно вере, в жизни мужчи­ны Христа. Страсти, чувства и глубокие физико-психологичес­кие привязанности, бывшие составной частью средневекового и позднеримского христианства и тех великих религий, кото­рые им предшествовали, стали внушать подозрение, были яростно атакованы и отменены. Моральный бунт против жен­ских видовых символов со временем все более возрастал, пока, наконец, мать и женщина почти окончательно не исчезли из культа и в нем не остались только мужчина Христос и другие мужские фигуры Троицы... Ввиду того, что на моральном и се-кулярном уровне протестантский бунт был направлен против власти, а система власти была мужской, основанной на пере­даче престижа, могущества и положения по наследству от отца к сыну, можно было предположить, что этот бунт будет на­правлен против власти и морального господства отца. Кроме того, учитывая, что это движение увенчалось успехом, можно было заключить, что статус отца должен был быть понижен и ограничен. Однако этого не произошло...»6

Несмотря на свою «долгую протяженность», все эти казав­шиеся вечными идеи претерпели некоторые изменения в XVI— XVIII столетиях в результате интеллектуальных сдвигов, произ­веденных Возрождением, реформационными течениями XVI в. и научной революцией XVII в., которая подвергла сомнению непререкаемость всяческих авторитетов. Однако эти изменения нельзя оценивать однозначно. Действительно, с XVII в. стали, наконец, отчетливо слышны голоса тех, кто отстаивал более позитивный взгляд на женщин, но еще громче зазвучали нега­тивные оценки новых мизогинистов, которые теперь предпочи­тали апеллировать не к Аристотелю или Библии, а к естествен­ным наукам и к сравнению юридических систем. На этой ген-дерной идеологии и были основаны те введенные в практику нормативные акты, которые не только не увеличили, но еще более ограничили права женщины и ее способность действо­вать независимо во всех сферах жизни.

Множество публикаций текстов, их переводов и каталогов, сотни специальных статей, эссе, рецензий, книг и диссертаций, посвященных ренессансным спорам о женском характере (включая их визуальное преломление) свидетельствуют об ог­ромном интересе историков, литературоведов, искусствоведов к этой тематике гендерных исследований. Их популярность во многом объясняется тем, что в своих работах последнего деся­тилетия представители и представительницы «новой интеллек­туальной истории» не только блестяще продемонстрировали интереснейшие повороты ожесточенной идейной борьбы и по­казали активность женщин в развернувшейся в Европе XVI— XVII вв. полемике о «природе женщин», но и предложили ори­гинальные ее интерпретации, которые дали старт дискуссии о

46

возникновении идеологии феминизма в XVII в.7 Несмотря на привычное отсутствие единодушия, которое проявилось и в эТом вопросе, некий компромисс все же был достигнут. И наи­более ярко он выразился, вероятно, в признании того, что «хотя защитницы женщин и не требовали реформ, которые могли бы улучшить их социально-политическое положение, они помогли заложить основание для более активного феми­низма, воспитывая в женщинах уверенность в своих интеллек­туальных и нравственных достоинствах»8.

Еще большее расхождение точек зрения, чем в оценках ли­тературной «памфлетной войны», наблюдается в трактовке взглядов религиозных лидеров XVI—XVII вв. В этом случае спорность толкований является естественным следствием не только конфессиональных пристрастий интерпретаторов, но и внутренней противоречивости самого идейного наследия ре­форматоров: многие из них были непоследовательны и по не­которым вопросам выражали жестко негативные мнения о женщинах, в то время как по другим — весьма позитивные (особенно это характерно для Лютера)9. Но, несмотря на дву­смысленность высказываний религиозных мыслителей и на от­сутствие согласия среди исследователей, все же можно, по всей видимости, сделать некоторые обобщения о воздействии рели­гиозных перемен на представления о женщинах в обществен­ном сознании эпохи.

Многие из этих представлений оставались неизменными и восходили к идеям средневековых ученых-схоластов. В глазах Лютера, Кальвина, Цвингли и вождей английских пуритан женщины — создания Господа и могут получить спасение через веру, в религиозной духовности они равны с мужчинами, но во всех других отношениях должны быть им подчинены. Большинство реформаторов, как и их предшественники — сре­дневековые теологи, признавали принципиальную ответствен­ность Евы за грехопадение и считали, что именно это усугуб­ляет природную неполноценность женщин и необходимость их подчинения мужчинам.

Вместе с тем, протестанты порвали с католическим учением о высшей ценности целибата и написали множество трактатов, убеждающих мужчин (в особенности бывших священников и монахов) и женщин вступать в брак, и наставлений по управ­лению семьей и домохозяйством. Вполне понятно, что именно в литературе этого рода, призванной убедить сомневающихся в богоугодности семейной жизни и обнаруживаются наиболее положительные утверждения о женщинах: их авторы приводят списки прославившихся своими добродетелями женщин и об­разцовых жен, они также используют историю о сотворении Евы из адамова ребра как доказательство желания Господа видеть женщину стоящей рядом с мужчиной в качестве его доб-

47

рой помощницы, а не попираемой и растоптанной (ибо в этом случае Ева была бы создана из ноги Адама). Интересно, что аналогичное соображение выдвигалось и в доказательство того, что женщине никогда не следует претендовать на власть над мужчиной, так как если бы Господь хотел этого, он сотворил бы Еву из головы Адама10.

Протестанты, как и католики, указывали на три цели брака и перечисляли их по значению в том же порядке: деторожде­ние, уклонение от греха и, наконец, взаимопомощь и партне­рство. Но Кальвин считал самой важной как раз последнюю цель. Некоторые реформаторы включали в толкование «взаим­ной помощи и партнерского общения» романтическую и чув­ственную стороны, и следовательно, в том что касается брака, протестанты были склонны менее, чем католики, отвергать сексуальность. Однако, из идеала взаимности в браке отнюдь не следовал идеал равенства, и протестантские семейные на­ставления, руководства по домашнему хозяйству и брачные проповеди непременно подчеркивают значение мужской власти и женской покорности. И почти во всех течениях протестан­тизма эта покорность воспринималась как главный приоритет в семейной жизни: религиозные убеждения женщины никогда не рассматривались как оправдание не только для развода, но и просто для открытых споров с мужем, хотя признавалось ее право молиться о его обращении. Исключение составляли не­которые радикальные секты, которые разрешали женщинам покидать своих заблудших в вере супругов, но требовали, чтобы они быстро вступали в новый брак и таким образом ока­зывались под должным мужским контролем.

Протестантские реформаторы не только выражали свои взгляды на брак и женщин в печатных трудах, но и сообщали их слушающей аудитории в церковных собраниях посредством проповедей и пастырских поучений. И поскольку посещение церкви было фактически обязательным, мало кто не испытал их пропагандистское воздействие. гендерная идеология имела и эффективные визуальные средства распространения: на гра­вюрах, которыми иллюстрировалась религиозная литература, изображалась идеальная женщина, скромно одетая и с покры­той головой, сидящая в окружении детей и слушающая пропо­ведь или читающая Библию. Но встречаются и негативные об­разы: проституток или экстравагантно одетых женщин, покупа­ющих индульгенции, непослушных жен, наказываемых своими мужьями и т.п.11

Деятели католической реформации, реагируя на вызов про­тестантизма в вопросе о браке, настаивали на том, что безбра­чие и целомудрие являются высшими ценностями жизни хрис­тианина, и считали любое проявление сексуальности, в том числе и в супружестве, греховным и разлагающим. С середины

48

XVI в. католическая церковь гораздо строже требовала соблю­дения целибата духовенством, но более важным средством этой политики становится не традиционное обличение женщин как источника всех зол, а ужесточение воспитания в семинариях и своевременное избавление от неподходящих кандидатов на священнический сан. С этого же времени многие католические лидеры, осознавая роль женщин-правительниц как могущест­венных союзников в борьбе за возвращение или удержание их стран в лоне католицизма, предпочитают воздерживаться от от­крытой пропаганды наиболее грубых мизогинистских идей в духе раннехристианских мыслителей или средневековых теоло­гов. Кроме того, прекрасно понимая, что несмотря на всячес­кое превознесение безбрачия, все же большинство женщин го­товятся к браку, католические авторы публикуют, в пику про­тестантским, свои собственные руководства по организации се­мейной жизни. Идеал жены в них не отличается от предлагае­мого протестантами — покорная, сдержанная, набожная. До­минируют и еще более укрепляются идеи о неполноценности женщин и другие традиционные негативные представления, хотя самая резкая критика не имеет огульного характера, а более точно направляется на тех женщин, которые бросают вызов мужскому господству, любые проявления гендерной ин­версии сурово осуждаются и преследуются.

Научная революция XVII в., которая изменила картину мира образованных европейцев, открыв им новый взгляд на вселенную, мало что изменила в давно сложившемся представ­лении о женской неполноценности. Более того, некоторые ис­торики считают, что она его усугубила, отстаивая ассоциируе­мые с мужчинами или определяемые как в некотором роде мужские понятия разума, порядка, контроля, механических за­конов, и продолжая олицетворять женский характер с ирраци­ональностью, неупорядоченностью и необузданной природой. Признание галеновской идеи о комплементарности полов было Далеко от понимания их равноправия, а к концу XVIII в. оно привело к распространению представлений о том, что половые различия пронизывают все виды человеческого опыта: даже форма скелета доказывала большинству наблюдателей, что женщине самой природой предназначено сидеть дома и выха­живать детей12. Постепенное замещение в течение XVII и XVIII вв. религии наукой в качестве главного авторитета для образованной элиты потребовало от защитников прав женщин поиска новых аргументов, поскольку духовное равенство, при­знаваемое христианскими учениями, не могло более служить для них достаточно прочным основанием. Но на самом деле плоть до XX в. наука давала больше «доказательств» сущностного неравенства полов, чем аргументов в пользу их равнопра­вия.

49

С сожалением приходится констатировать, что другой чрез­вычайно важный аспект гендерной идеологии — юридический — 1 не подвергся столь же интенсивной разработке и в результате не нашел себе достойного места в обобщающих работах по ис­тории гендерных отношений в Западной Европе раннего ново­го времени, в отличие, например, от гендерной истории перио­да средних веков и XIX в.13. Исследователи преимущественно ограничиваются изучением влияния, которое оказывало введе­ние новых нормативных актов и кодексов, прежде всего рас­пространение римского права, на юридический статус женщин. Среди важнейших концепций, определявших правовую ситуа­цию женщин, справедливо выделяется понятие чести, которое имело высокую степень гендерной дифференцированности, а для мужчин — еще и социально-классовую определенность: для мужчин из высших слоев оно все еще определялось, как и в средние века, физической храбростью и верностью (в этом, кстати, с ними сближались подмастерья и такие маргинальные группы, как профессиональные уголовники), а для буржуа и большинства работающих — честностью, профессиональным мастерством и добросовестностью. Что касается женщин, то для них, независимо от социальной принадлежности, понятие чести имело всецело гендерное содержание.

Во многих странах Европы женщины любого ранга имели право предъявлять в судах иски о дефамации в случае словес­ного оскорбления их чести и делали это достаточно часто. Из протоколов судов выясняется, что самым оскорбительным для мужчины было безразличное к полу слово «вор», а вот для женщины — «шлюха»14. В то же время согласно традиционным представлениям о женской греховности, иррациональности и слабости женщина считалась неспособной защитить свою честь совершенно самостоятельно, без мужской помощи. Представи­тельницам средних и высших социальных слоев, руководству­ясь в своем поведении интериоризованными понятиями чести и позора, следовало предоставить любую публичную защиту своего достоинства родственникам-мужчинам. Мужская защита женской чести нередко принимала форму законов, которые, на первый взгляд, охраняя женщину, в действительности огражда­ли интересы мужчин ее семьи. Например, в Испании, женщи­на, чей жених умер после помолвки, но до бракосочетания, по­лучала половину имущества, обещанного в качестве свадебного дара, поскольку поцелуй как неотъемлемая часть церемонии обручения делал ничтожными ее шансы найти впоследствии другого жениха. Подразумевалось, что полученное имущество должно обеспечить ее одинокое существование или же позво­лит найти партнера, которого бы не остановило то, что она «осталась опозоренной», но одновременно эта мера фактически освобождала отца и братьев от затрат на ее содержание в неза-

50

мужнем состоянии. Схожие мотивы стояли и за обнаруживае­мыми по всей Европе законами, которые требовали от насиль­ника имущественной компенсации своей жертве или ее отцу15.

Вся гендерная идеология строилась на взаимосоотнесенных и взаимоопределяющих концепциях, одним своим полюсом обращенных к женщинам, а другим — к мужчинам, но види­мая ее сторона имела «женский образ», поскольку ее творцы — интеллектуалы предпочитали рассуждать о противоположном поле. Однако в основе всех их идей относительно женщин и в законах, которые следовали из этих идей, лежали понятия, в которых эти мужчины осознавали свои собственные гендерные характеристики.

Одно из наиболее активно разрабатываемых направлений гендерной истории сосредоточено на изучении «мира вообра­жаемого» — представлений о гендерных ролях и различиях, причем с особой остротой поднимается вопрос о соотношении гендерного сознания, разнообразных форм дискурса и общест­венной практики. Существенный прогресс в этом направлении тесно связан с новыми тенденциями в историографии, с рас­ширением ее эпистемологических основ на фоне общего кру­того поворота в развитии современного гуманитарного знания и нового сближения истории и литературы. Однако, анализ ли­тературных текстов ставит перед историей гендерных представ­лений дополнительные и весьма серьезные методологические проблемы. По меткому выражению Линды Вудбридж, «соотно­шение между литературой и жизнью — самый скользкий пред­мет»16. Некоторые исследователи, признавая условность всех литературных жанров, предпочитают искать «золотую середи­ну» между «чисто литературным» и социально-интеллектуаль­ным подходом, считая одинаково непродуктивным как отри­цать всякую связь между художественными образами и дейст­вительностью, так и видеть в литературных произведениях пря­мое отражение реальных гендерных отношений или массовых представлений. В качестве компромисса между этими двумя крайностями механизм взаимодействия литературы и жизни понимается следующим образом: имея очень слабые корни в общественных взглядах, условные литературные персонажи могли играть активную роль в их формировании и оказывать определенное влияние на поведение современников и даже представителей последующих поколений. Компромиссное ре­шение призвано, таким образом, примирить два противопо­ложных тезиса: о дискурсивном конструировании социального и социальном конструировании дискурса17.

Концепции других гендерных исследований гораздо ярче обнаруживают свои постмодернистские истоки: представление

«непрозрачности» любого, тем более литературного текста как впрочем и самого языка) и его нереференциальности от-

51

носительно «объективной» действительности, подчеркивание роли знаковых систем в конструировании реальности — вплоть до сведения всей гендерной истории к истории гендерных представлений. И именно в этой связи особый интерес пред­ставляют попытки соединить литературоведческий анализ с подходами и достижениями социальной истории. Инициатива в этом направлении принадлежит представителям нового поко­ления литературоведов, не только стремящимся уйти от расхо­жего дуализма «представлений и реальности», «литературы» и «социального фона», «индивида» и «общества», «культуры элиты» и «народной культуры», «творчества» и «восприятия», или производства и потребления культурных текстов, но и убе­дительно демонстрирующим, наряду со своими узкопрофесси­ональными навыками, глубокое знание социально-историчес­кого контекста, в котором были созданы литературные произ­ведения. В этих работах социальные отношения и представле­ния, структурирующие этот контекст, рассматриваются отнюдь не как необязательный общий фон, без которого можно было бы обойтись при прочтении литературного текста, если пони­мать последний как «вещь в себе». Напротив, именно им от­водится определяющая роль в отношении всех видов коллек­тивной деятельности (в том числе и языковой) и — опосредо­ванно — в формировании гендерного сознания.

В этой перспективе представляется вполне естественным «возвращение» от модных постструктуралистских теорий ин­терпретации смысловой деятельности индивида к диалогичес­кой концепции Бахтина и социально-ориентированному под­ходу в изучении культурной практики. Идеальная модель дву­стороннего взаимодействия-столкновения дискурса и практи­ки, сложившихся в прошлом нормативных категорий культуры и реалий текущего момента позволяет выстроить логическую цепь, способную связать в единый узел анализ лингвистичес­ких, социальных и психологических процессов. Особенно пло­дотворной она оказывается для изучения литературных памят­ников переходной эпохи, в которых так или иначе проявился кризис сознания, порождаемый попыткой осмыслить и «обу­строить» качественно изменившуюся ситуацию на языке и с точки зрения прошлого18. При этом наиболее многообещаю­щими с точки зрения истории гендерных представлений и тен­дерной идентичности являются исследования, максимально ис­пользующие не только выдающиеся памятники литературы, но и произведения второго-третьего ряда, а также внелитератур-ные тексты, с перекрестным выявлением их интертекстуальных связей и социально-исторических условий возникновения и функционирования19.

Так, авторы книги «Половина человечества» показали сосу­ществование двух противоречивых комплексов представлений о

52

женщинах в переходную эпоху, проведя обстоятельный анализ литературного и социального контекстов знаменитой «пам­флетной войны» по поводу женских качеств, о которой уже го­ворилось выше20. Позиции сторон распределились следующим образом: «мизогинисты» вменяли женщинам в вину полный перечень всех возможных пороков, а «феминисты» доказывали несостоятельность бытовавших в общественном сознании нега­тивных женских стереотипов, которыми оперировали их про­тивники. Перенося эти отрицательные характеристики на муж­чин, «феминисты» пытались разрушить устоявшиеся образы «коварной соблазнительницы», «сварливой мегеры» и «заядлой расточительницы», приводя многочисленные примеры добро­детельных женщин и создавая столь же стереотипные позитив­ные образы «обманутой невинности», «покорной жены», «бла­гочестивой матроны».

Предлагая свое объяснение особого накала и общественной значимости ренессансных дискуссий вокруг не отличающихся особой новизной мизогинистских представлений, К. Хендер-сон и Б. Макманус констатируют взаимосвязь между актуали­зацией негативных женских стереотипов, с одной стороны, и коллективным психологическим переживанием крупных струк­турных сдвигов (в том числе демографических процессов и перестройки в системе ценностей). Лишь немногие женщины решались открыто выйти за рамки общепринятых норм, в то время как их нетривиальные поступки всегда привлекали по­вышенное внимание и воспринимались охранительным созна­нием с особым подозрением. В ситуациях экономической не­стабильности и общественного напряжения негативные жен­ские образы подпитывались вовсе не массовостью девиантного поведения женщин, которое могло бы создать реальную угрозу традиционным патриархальным структурам, а безотчетными кошмарами мужчин. Недаром говорят, что у страха глаза вели­ки. Стрессовые состояния порождали обостренное ощущение вызова, многократно усиливали опасения «сильной половины» в отношении своей сексуальности (поздние браки — стереотип соблазнительницы), в отношении возможных покушений на свое доминирующее положение в семье (отсюда — образ агрес­сивной склочницы), страх перед разорением домохозяйства в Условиях экономической нестабильности (жупел женской рас­точительности). Все это привело к тому, что эпоха Возрожде­ния стала поворотным пунктом в истории западно-европейско­го гендерного сознания.

Сходные психологические объяснения (наряду с религиоз­но-политическими, социально-экономическими, демографи­ческими и другими) даются и так называемым ведовским про­цессам. Разумеется, уже давно никто не сомневался в том, что

«Великая охота на ведьм» имела не одну, а множество предпо-

53

сылок, и объяснить ее происхождение и конкретное содержа­ние можно лишь с учетом всего комплекса перечисленных факторов, а точнее — той уникальной исторической ситуацией, которая сложилась в Европе раннего нового времени под их совокупным воздействием21. Тем не менее, сам факт, что ог­ромное большинство лиц обвиненных в ведовстве, составляли именно женщины, требовал от гендерных историков нового осмысления. Кроме того, они не могли пройти мимо одного из центральных вопросов, который мало занимал других специа­листов: как последствия «Великой охоты» сказались на жизни основной массы женщин, переживших ее или вовсе оставших­ся в стороне?

Представление о связи женщин с колдовством имело проч­ные корни в европейской культуре. Широко распространенное мнение о физической, экономической, политической несосто­ятельности женщин влекло за собой незамысловатый вывод о том, что они в большей степени, чем мужчина, нуждались в помощи магических сил для достижения желаемых целей. В то время как мужчина имел возможность прибегнуть к поединку или к судебному разбирательству, женщине оставались только ругань, проклятия или чары. Таким образом, физическая и правовая незащищенность женщин откладывалась в массовых представлениях о колдовстве, причем незамужние женщины и вдовы, естественно, оказывались наиболее уязвимыми. На эти малоподвижные ментальные структуры накладывался более из­менчивый пласт сознания, подверженный воздействию интел­лектуальных и идеологических новаций. Опираясь на то раз­ностороннее знание об общеевропейском и региональных ис­торических контекстах охоты на ведьм, которое сложилось в современной историографии на базе громадного корпуса ис­следований, опубликованных за последние четверть века, тен­дерные историки рассматривают ее специфическое для своего предмета содержание сквозь призму имевшихся в наличии со­циокультурных моделей гендерных отношений, представлений о женской сексуальности и идеологии мужского превосходства. Охота на ведьм не стала в их глазах просто охотой на женщин: ведь преследования были главным образом направлены против женщин определенного типа, характера, образа жизни.

В свете новейших концепций «радикального феминизма» охота на ведьм выступает как эффективное репрессивное сред­ство социального контроля, как массированное применение прямого насилия с целью обуздания потенциальной женской активности и сохранения мужского господства в условиях рез­ких перемен. Размах преследований, которым подверглись многие женщины (прежде всего, из наиболее уязвимых возрас­тных и социальных групп) создавал такую атмосферу, в кото­рой дамоклов меч обвинения в ведовстве был способен стать

54

весомым и жестким аргументом в пользу конформизма для всех и каждой из представительниц «слабого пола», повседнев­ное поведение которых он был призван регулировать22. Конеч­но, как уже говорилось, позитивные и негативные образцы женского поведения устанавливались мужчинами, но они внед­рялись и в сознание женщин и усваивались ими наравне с дру­гими культурными ценностями в процессе социализации. Именно этим, в частности, объясняют, почему женщины вмес­те с мужчинами участвовали в преследовании ведьм. Наряду с моральными стимулами конформизма бесспорно важную роль играло и то обстоятельство, что материальное и социальное благополучие женщины во многом зависело от ее соответствия эталону добропорядочной жены и матери и от противодействия тем, кто уклонялся от этого стандарта.

Важным средством поддержания гендерной асимметрии, помимо прямого насилия являлся контроль над женской сек­суальностью в самом широком смысле, во всех ее действитель­ных и мнимых проявлениях. Общество контролировало сексу­альное поведение своих членов с помощью богатого набора инструментов: от светских и церковных судов до народных об­рядов, карающих нарушителей моральных норм публичным унижением23. И если суды действовали на основе законов или канонов, то добровольные блюстители общественной нравст­венности исходили из собственных групповых представлений и местных обычаев. Стандарты того, что считалось приемлемым сексуальным поведением, варьировались по странам и соци­альным группам, но каковы бы они ни были, преступившая их женщина рисковала прежде всего своей репутацией. Забота о своей чести в сочетании с ясным осознанием неминуемых пос­ледствий добрачной беременности вводила в действие самый эффективный регулятор сексуального поведения — самокон­троль. Но, как уже отмечалось, многие женщины имели более прагматичный взгляд на свою честь, чем суды и церковь, за­частую предпочитая получить за нее материальную компенса­цию на приданое.

Массовые представления о сексуальности, в отличие от официальных, являются очень трудно уловимым предметом изучения для историков. Многие специалисты характеризуют традиционную европейскую народную культуру как необуздан­ную, прославлявшую мужскую сексуальность в непотребных байках, похабных куплетах и — после изобретения книгопеча­тания — в дешевых изданиях порнографической литературы. °ни рассматривают XVI и XVII вв. как тот период, когда го­сударство и церковные власти попытались — с некоторым ус­пехом — обуздать эту стихию, навязав свои идеи низам24. Не­возможно, однако, утверждать, что это народное восприятие сексуальности разделялось основной массой женщин. Многие

55

популярные сюжеты и песенки, превозносившие любовные подвиги мужчин, имели откровенно мизогинистский характер, и выражали тот же страх перед якобы безудержной и заведомо порочной женской сексуальностью, который мы обнаруживаем в ученых трактатах этого времени. Женщин, проявляющих чрезмерную независимость и активность, в популярной литера­туре обычно ждет наказание, а иногда и смерть. Положитель­ные женские образы распадаются на два типа: праведные дев­ственницы, которые защищают свою непорочность всеми сред­ствами, или преданные жены и возлюбленные, которые сохра­няют верность своему единственному избраннику25.

За последние двадцать лет были опубликованы сотни науч­ных статей и книг по истории сексуальности, которые рассмат­ривают ее в материальном, социальном и символическом кон­текстах, сквозь призму гендерных отношений и представлений, совокупности властных позиций и репрессивных механизмов, сложного комплекса социальных размежеваний, множествен­ности конкурирующих дискурсов, способов выражения и умол­чания26. Их авторами, в отличие от предшествовавшего перио­да, стали отнюдь не ученые-медики, а историки, литературове­ды и специалисты по другим социальным и гуманитарным дис­циплинам, изучающие гендер и секс с совершенно иных точек зрения, главным образом в свете теоретических установок М. Фуко и других постструктуралистов, оказавших самое силь­ное влияние именно на эту область исследований. Феминист­ская критика теории М. Фуко внесла в эти исследования соот­ветствующие коррективы. Внимание сторонников новой пара­дигмы было в большей степени привлечено к материальным условиям контекста, в котором происходила «борьба дискур­сов», к специфичности женского опыта и к тому, что культур­ная детерминированность субъектов деятельности «не делает роль человека в изменяющемся мире преимущественно иллю­зорной»27.

Примечания

1 Подробно о роли христианской традиции в представлениях о ж^ щинах в эпоху средневекововья см., например, в содержательной обобщающей работе Т.Б. Рябовой: Рябова Т.Б. Женщина в истории западно-европейского средневековья. Иваново, 1999. С. 6—34.

2 Многовековое бытование и неизменная популярность легенды о Юдифи в западной культуре исследованы в интереснейшей книге Маргариты Стокер: Stacker M. Judith, Sexual Warrior: Women and Power in Western Culture. New Haven—L., 1998.

3 О сером в яблоках коне. Из средневековой городской поэзии. Фаб­лио Леруа Гугон. Пер. В. Дынник // Зарубежная литература сред­них веков / Сост. Б.И. Пуришев. Изд. 2-е. М., 1974. С. 316.

56

4 Хейзинга Й. Осень Средневековья. Исследование форм жизненного уклада и форм мышления в XIV и XV веках во Франции и в Ни­дерландах. С. 82—83. Примечательно, что в трактате анжуйского герцога Рене о турнирах предусматривалась особая церемония вы­явления злоязычников и их наказания за то, что они порочат жен­щин: «И в наказание такой человек должен быть избит другими рыцарями и оруженосцами, участвующими в турнире, и пусть бьют его так и столь долго, пока он громко не возопит к дамам о пощаде и не пообещает при всех, что никогда не будет злословить и дурно отзываться о женщинах» (Цит. по: Малинин Ю.П. «И все объяты пламенем любовным, без помыслов дурных» // Казус 1996. Инди­видуальное и уникальное в истории. М., 1997. С. 51—52).

5 См. фрагменты из произведения Кристины Пизанской «О Граде Женском» в Хрестоматии.

6 Уорнер У Живые и мертвые. М.-СПб., 2000. С. 376-377, 385.

7 Angenot M. Les Champions des femmes: Examen du discours sur la su-periorite des femmes 1400—1800. Montreal, 1977; Maclean I. Woman Triumphant. Feminism in French Literature, 1610—1652. Oxford, 1977; Idem. The Renaissance Notion of Woman. Cambridge, 1980; Smith H.L. Reason's Disciples: Seventeenth-Century English Feminists. Urbana-L., 1982; Damon P. Mythologie de la femme dans l'Ancien France. P., 1983; Kelly J. Early Feminist Theory and the Querelle des Femmes, 1400-1789 // Eadem. Women, History, and Theory. Chicago, 1984. P. 65—109; Woodbridge L. Women and the English Renaissance: Litera­ture and the Nature of Womankind, 1540—1620. Urbana—Chicago, 1984; Goreau A. The Whole Duty of a Woman: Female Writers in Sev­enteenth-Century England. Garden City—N.Y., 1985; Lazard M. Images litteraires de la femme a la Renaissance. P., 1985; Women's Sharp Re­venge: Five Women's Pamphlets from the Renaissance / Ed. by S. Shepard. N.Y., 1985; First Feminists: British Women Writers, 1578— 1799 / Ed. by M. Ferguson. Bloomington, 1985; Davies S. The Idea of Woman in Renaissance Literature: The Feminine Reclaimed. Brighton, 1986; Rewriting the Renaissance: The Discourses of Sexual Difference in Early Modern Europe / Eds. by M.W. Ferguson et al. Chicago, 1986; Women in the Middle Ages and Renaissance: Literary and Historical Perspectives / Ed. by M.B. Rose. Syracuse, 1986; Perry R. The Cele­brated Mary Astell: An Early English Feminist. Chicago, 1986; Jones A.R. Surprising Fame: Renaissance Gender Ideologies and Women's Lyric // The Poetics of Gender / Ed. by N. Miller. N.Y., 1986. P. 74-95; Hobby E. Virtue of Necessity: English Women's Writ­ing, 1649-1688. L, 1988; Haselcorn A.M., Travitsky B.S. Renaissance Englishwomen in Print: Counterbalancing the Canon. Amherst, 1989; Jordan С Renaissance Feminism: Literary Texts and Political Models. Ithaca, 1990; Daughters, Wives and Widows: Writings by Men about

^ Women and Marriage in England, 1500-1640. Urbana (III), 1992; etc. Henderson K.U., McManus B.F. Half-humankind. Contexts and Texts of jhe Controversy about Women in England, 1540—1650. Urbana, 1985.

См., в частности: Wiesner M.E. Luther and Women: The Death of Two Marys // Feminist Theology: A Reader / Ed. by A. Loades. L., 1990. v- 123—137.

57

11

10 Ozment S. When Fathers Ruled: Family Life in Reformation Europe. Cambridge, 1983; Douglass J.D. Women, Freedom and Calvin. Philadel­phia, 1985; Roper L. The Holy Household: Women and Morals in Ref­ormation Augsburg. Oxford, 1989.

Grieco S.F.M. «Querelle des femmes» or «guerre des sexes»? Visual Rep­resentations of Women in Renaissance Europe. Florence, 1989; Moxey K. Peasants, Warriors, and Wives: Popular Imagery in the Refor­mation. Chicago, 1989; The Crannied Wall: Women, Religion and the Arts in Early Modern Europe / Ed. by C. Monson. Ann Arbor, 1992.

12 Merchant C. The Death of Nature: Women, Ecology and the Scientific Revolution. N.Y., 1980; Smith H. Gynecology and Ideology in Seven­teenth-Century England // Liberating Women's history: Theoretical and Critical Essays / Ed. by B.A. Carroll. Urbana, 1986; Schiebinger L. The Mind has No Sex? Women in the Origins of Modern Science, Cam­bridge (Mass.), 1989; etc.

13 См. также критические замечания в: Pomata G Histoire des femmes et «gender history» (note critique) // Annales E.S.C. 1993. A. 48. № 4. P. 1019-1026.

14 Cioni M.L. Women and Law in Elizabethan England with Particular Ref­erence to the Court of Chancery. N.Y., 1985; Ingram M. Church Courts, Sex and Marriage in England 1570—1640. Cambridge, 1987; Kuehn T. Law, Family, and Women: Toward a Legal Anthropology of Renaissance Italy. Chicago, 1991.

15 Wiesner M.E. Women and Gender. P. 30—35.

16 Woodbridge L. Women and the English Renaissance: Literature and the Nature of Womankind, 1540-1620. Urbana-Chicago, 1984. P. 3.

17 Подробнее об этом см. ниже.

18 Развернутое теоретическое обоснование этого подхода см.: Aers D. Community, Gender, and Individual Identity: English writing, 1360— 1430. L.-N.Y., 1988. См. также: Culture and History 1350-1699: Es­says on English Communities, Identities and Writing. L., 1992.

19 К лучшим образцам подобного рода исследований можно отнести упомянутую выше работу Дж. Шарпа.

20 Henderson K.U., McManus B.F. Half-humankind. Contexts and Texts of the Controversy about Women in England, 1540—1650. Urbana, 1985.

21 Clark S. Inversion, Misrule and the Meaning of Witchcraft // Past and Present. 1980. № 97. P. 98—127; Easlea B. Witchhunting, Magic and the New Philosophy. Sussex, 1980; Henningsen G. The Witch's Advocate: Basque Witchcraft and the Spanish Inquisition. Reno (Nev.), 1980; Lamer С Enemies of God: The Witch Hunt in Scotland. Baltimore. 1981; Eadem. Witchcraft and Religion: The Politics of Popular Belief. L., 1984; Kbits J. Servants of Satan: The Age of the Witch Hunts. Bloom-ington, 1985; Levack B.P. The Witch-hunt in Early Modern Europe. L., 1987; Early Modern European Witchcraft: Centers and Peripheries / Eds. by B.Ankarloo, G.Henningsen. Oxford, 1989; Martin R. Witchcraft and the Inquisition in Venice 1559—1650. L., 1989.

22 Women, Violence and Social Control / Eds. by J. Hanmer, M. Maynard. L., 1987. P. 13-29; Karlsen C. The Devil in the Shape of a Woman. N.Y., 1987; Burghartz S. The Equation of Women and Witches: a Case Study of Witchcraft Trials in Lucerne and Lausanne in the Fifteenth and

58


Sixteenth Centuries // The German Underworld: Deviants and Outcasts in German History / Ed. by R. Evans. L., 1988. P. 57-74; Barstow A. On Studying Witchcraft as Women's History: A Historiography of the European Witch Persecutions // Journal of Feminist Studies in Religion, 1988, V. 4, № 1. P. 7—19; Roper L. Witchcraft and Fantasy in Early Modern Germany // History Workshop Journal. 1991. № 32. P. 19—43; Hester M. Lewd Women and Wicked Witches: A Study of the Dynamics of Male Domination. L., 1992; etc.

23 Quaife G.R. Wanton Wenches and Wayward Wives: Peasants and Illicit Sex in Early Seventeenth-century England. L., 1979; Family and Sexu­ality in French History / Eds. by R. Wheaton, Т.К. Hareven. Philadel­phia, 1980; Sharpe J.A. Defamation and Sexual Slander in Early Modern England. York, 1980; Ingram M. Church Courts, Sex and Marriage in England 1570-1640. Cambridge, 1987.

24 Например, установлено, что в Испании около 1560 г. произошел огромный рост судебных преследований по поводу преступлений на сексуальной почве, имевших целью искоренение девиантных форм сексуального поведения (См.: Fernandez A. The Repression of Sexual Behavior by the Aragonese Inquisition between 1560—1700 // Journal of the History of Sexuality. 1997. V. 7. № 4. P. 469-501). Наказания для женщин, назначаемые по делам подобного рода, были, как прави­ло, мягче, чем для мужчин, что следовало известной логике о мень­шей ответственности женщины ввиду ее неполноценности и «зла», заключенного в ней от природы.

25 Wiltenburg J. Disorderly Women and Female Power in the Street Litera­ture of Early Modern England and Germany. Charlottesville, 1992.

26 Sexual Meanings: The Cultural Construction of Gender and Sexuality / Eds. by S.B. Ortner, H. Whitehead. Cambridge (Mass.), 1981; Sexuality in Eighteenth-Century England / Ed. by P.-G. Bouce. Manchester, 1982; McLaren A. Reproductive Rituals: The Perception of Fertility in England from the Sixteenth to the Nineteenth century. L.—N.Y., 1984; Roper L. The Holy Household: Women and Morals in Reformation Augsburg. Oxford, 1985; Clark A. Women's Silence, Men's Violence: Sexual Assault in England, 1770-1845. L., 1987; Mitchison R., Lene-man L. Sexuality and Social Control: Scotland 1660-1780. L, 1989; Davenport-Hines R.P.T. Sex, Death and Punishment: Attitudes to Sex and Sexuality in Britain Since the Renaissance. L., 1990; Laqueur T. Making Sex: Body and Gender from the Greeks to Freud. Cambridge (Mass.), L., 1990; Forbidden History: The State, Society, and the Regu­lation of Sexuality in Modern Europe / Ed. by J.C. Fout. Chicago—L, 1992; Walkowitz J.R. City of Dreadful Delight: Narratives of Sexual Dan­ger in Late-Victorian London. Chicago, 1992.

21 Newton J. History as Usual? // Cultural Critique. 1988. № 1. P. 99. См. также: Schor N. Dreaming Dyssymmetry: Barthes, Foucault, and Sexual Difference // Men in Feminism / Eds. by A. Jardine, P. Smith. N.Y., 1987. P. 98—110; Feminism and Foucault: Reflections on Resistance / Eds. by I. Diamond, L. Quinby. Boston, 1988.

Глава 2. гендерная асимметрия в браке и семье

^

Самая представительная группа гендерных исследований в области европейской истории всех эпох посвящена институтам семьи и брака, которым несомненно принадлежала и все еще во многом принадлежит решающая роль в определении инди­видуальных судеб и мужчин, и женщин.

Инициатива и огромная заслуга в разработке этой пробле­матики принадлежит специалистам в области исторической де­мографии (прежде всего так называемой «демографии жен­щин») и демосоциальной истории. Серьезный стимул был задан и работой феминистских теоретиков и практиков в об­щественных науках. Можно вспомнить, что еще в 1966 г. Джу­льеттой Митчел была предложена и стала достаточно популяр­ной модель, в которой социальное положение женщин опреде­лялось комплексом, состоявшим из четырех структур: способ производства, система отношений между полами, система со­циализации детей и, наконец, тип воспроизводства населения. Но во второй половине 1970-х гг. на первый план вышли дру­гие сюжеты.

Если обратиться к работам по истории семьи, то, пожалуй одна из самых авторитетных — это книга Ж.-Л. Фландрена, в которой наряду с другими проблемами был поставлен вопрос об историчности современной формы семьи, составляющей ба­зовую структуру частной жизни, об отсутствии понятия «pri­vacy» и разграничения частного и публичного в домашней жизни доиндустриальной эпохи, а также о «прогрессе индиви­дуализма в лоне семьи». В замечательном разнообразии сторон и сюжетов семейной жизни, рассмотренных Фландреном, вы­деляется сфера эмоционально окрашенных родственных отно­шений, главным образом между мужем и женой, родителями и

детьми1.

Эмоциональный, или как его еще иногда называют, «сенти­ментальный» подход к исследованию внутрисемейных и других межличностных отношений, привлекает особое внимание с точки зрения задач изучения частной жизни, но именно на этом пути неизбежно возникают дополнительные сложности и трудности источниковедческого характера. Надо сказать, что до недавнего времени сторонники «сентиментального» подхода использовали преимущественно специфические источники — дневники, мемуары, литературные произведения и другие доку­менты личного характера, принадлежавшие, как правило, се­мьям аристократического или «околоаристократического» про­исхождения. Однако были и знаменательные исключения.

Так, например, уже в 1980-е гг. выходит ряд работ, в кото­рых проблемы «домашней» жизни женщин рассматриваются в

60

онтексте истории крестьянской и городской семьи эпохи сре-невековья и раннего нового времени. В них были изучены оазличные аспекты истории семьи (демографический, эконо­мический, правовой, социологический, психологический), раз­дельно и в комплексе и, кроме того, в непосредственной связи с основными тенденциями общественного развития. Речь идет, в частности, об исследованиях американских историков-меди­евистов Барбары Ханавалт, Дэвида Николаса, Джудит Беннетт и некоторых других2, которые позволили оспорить научную со­стоятельность моделей средневековой семьи, ранее априорно сконструированных путем противопоставления (Э. Шортер, Л. Стоун) или отождествления с семьей нового времени (А. Макфарлейн)3. Результаты проведенных исследований с ис­пользованием уникального массового материала (судебные протоколы, различного рода криминальные расследования и т.п.) убедительно опровергли представления о том, что супружеская семья в доиндустриальной Европе являлась лишенным эмоций экономическим союзом и что сердечной склонности и сексу­альной привлекательности не находилось места в браке.

В конце 1980—1990-е гг. все больше исследователей обра­щаются к изучению «семейных проблем» в контексте социо­культурной истории, а географический и хронологический диа­пазон такого рода работ существенно расширяется. В этот пе­риод выходят в свет интересные аналогичные исследования отечественных историков, включая коллективные проекты4.

Значительное место в имеющейся научной литературе зани­мает уже давно поставленная и столь же давно дебатируемая проблема европейских брачных моделей. Ее обсуждение служит обычно необходимым предварительным условием для анализа гендерной асимметрии в брачных обычаях и в семейной жизни.

При наличии достаточно широкого спектра брачных моде­лей и обычаев в Европе, повсюду неизменными оставались ряд ключевых характеристик брака: во все времена большинство женщин и мужчин вступали в брак хотя бы однажды и само общество понималось как совокупность домохозяйств, которые преимущественно формировались вокруг брачной пары или же вокруг ее овдовевшей половины. Сами же западно-европейские брачные модели варьировались в зависимости от региона (северо-западная и южная модели), социального слоя («аристо­кратическая» модель брака отличалась от «простонародной») и, в меньшей степени, от конфессиональной принадлежности.

Как известно, в Северо-Западной Европе историки позднего средневековья и раннего нового времени зафиксировали

Уникальную, единственную в мире модель, отличающуюся тем,

что пары откладывают вступление в брак до 25, иногда до 30 лет (то есть далеко за возраст половой зрелости) и сразу же

61

после бракосочетания обзаводятся собственным домохозяйст­вом (собственно брак и откладывается специально до тех пор пока не будут накоплены ресурсы для такого «обзаведения»)! При этом (если речь идет о первом браке) мужья оказываются всего лишь на два—три года старше своих жен, и несмотря на наличие в домохозяйстве слуг в нем редко живет более одного родственника, не являющегося частью нуклеарной семьи. Ин­тересно, что характерный для переходного периода демографи­ческий режим со специфическим жизненным циклом (работа в качестве домашней прислуги, поздний брак и высокий про­цент холостых) сформировался в Англии еще во второй поло­вине XIV в., он, таким образом, сближал английское общество позднего средневековья с обществом раннего нового времени. Работа в услужении уже в позднее средневековье установилась как этап жизненного цикла, то есть как стадия взросления, проходимая молодыми людьми обоего пола. Этот институт обеспечивал высокую степень эмоциональной и даже экономи­ческой независимости от родительской семьи в довольно юном возрасте (в Южной Европе, напротив, девушки в ожидании жениха оставались со своими родителями, ибо вариант поки­нуть дом и искать себе занятие представлял угрозу для их «добродетели» и мог впоследствии послужить препятствием к браку — единственной «карьере», открытой для женщин из бедной семьи). В Англии второй половины XIV — первой по­ловины XV столетия браки заключались главным образом в 24—26 лет в городах и в 21—23 года в деревне с очень неболь­шой разницей в возрасте между супругами, причем в значи­тельном числе случаев невеста оказывалась старше жениха, а значительная часть взрослых женщин вообще никогда не была в браке (от 15 до 17%). Напротив, в Южной Европе обычным был брак между мужчиной от 25 до 40 лет и девушкой, намно­го младше него, а в состав домохозяйства, как правило, входи­ли представители нескольких поколений, вне брака оставалось только 3% женщин. Это показывает существование глубоких культурных различий между отдельными регионами позднесре-дневековой Европы.

Пожалуй, наиболее необычным выглядит в английской мо­дели поздний брачный возраст женщин, которые в результате вступали в брак уже вполне взрослыми людьми, обладая боль­шей самостоятельностью в принятии решения, когда и за кого выходить замуж, и немедленно брали на себя управление до­машним хозяйством. Таким образом, они не были так зависи­мы от своих мужей, как, например, жены в патрицианских ку­печеских семьях итальянских городов, где средний возраст пер­вого брака для женщин ограничивался пятнадцатью годами, а для мужчин заходил за тридцать лет.

62

Северо-западная модель по существу создавалась на основе педставлений о том, что молодоженам следует до вступления брак стать экономически самостоятельными, и следовательно ба супруга должны были долгое время накапливать необходи­мые средства, работая по найму в других домохозяйствах, или откладывать вступление в брак до смерти своих родителей и распределения семейной собственности5. Вполне естественно, что изучение эволюции брачных моделей во многом связано с исследованием социально-экономических процессов и участия женщин в общественном производстве. Но об этом в другом месте6.

С другой стороны, брачная модель формировалась на осно­ве представлений и приоритетов людей, регулирующих их мат­римониальное поведение в определенном спектре возможнос­тей. В этой связи, не вызывает сомнения то, что ранние браки, характерные для классической средневековой модели, предель­но сужали этот спектр для вступающих в брак (как юношей, так и девушек). И понятно, что совершенно иная основа для семейных отношений (близких к партнерским) складывалась в браках более зрелых людей и, к тому же, почти ровесников.

Большой вклад в изучение эволюции средневекового инсти­тута брака и различных моделей брака, его общественного ста­туса, матримониального поведения мужчин и женщин средне­вековья внес выдающийся российский медиевист Ю.Л. Бес­смертный, который справедливо подчеркивал необходимость последовательного историзма при подходе к этим проблемам: «Только при таком подходе можно понять подлинные мотивы, побуждавшие мужчин и женщин далекого прошлого спешить (или, наоборот, не спешить) с браком, сохранять (или не со­хранять) супружескую верность, выбирать ту или иную партию в браке или оставаться холостяком7. Исследования Ю.Л. Бес­смертного, в частности, показали, что в XI в. произошли зна­чительные изменения в отношении к церковному браку и брачно-семейным связям (укрепление престижа малой супру­жеской семьи), что в XII—XIII вв. процесс социального воз­вышения института брака продолжался, но только в позднее средневековье церковный брак становится исключительной формой супружеского союза, со строжайшим запретом разво­дов и повторных браков при жизни супругов. Впрочем, идеал Церковного брака определял отнюдь не все поведенческие сте-Реотипы, о чем свидетельствуют многочисленные примеры из судебной практики8.

Во Франции в XI—XIII вв. девушек выдавали замуж в 12—13 лет, и к XV в. средний брачный возраст в этой стране увеличился всего лишь до 15 лет. Между тем существовали регионы, в которых и в этот период, и в начале нового времени возраст первого брака был ощутимо выше.

63

Означал ли более поздний возраст вступления в брак ц более вероятную свободу выбора? Этот вопрос вызвал жаркие споры в среде гендерных историков и историков семьи, прежде всего англоведов, поскольку именно по этой стране введено в научный оборот подавляющее большинство таких источников как семейная переписка, дневники, а также брачная статистика раннего нового времени.

Американские историки Мириам Слейтер и Джон Гиллис утверждали, что родственники и, прежде всего, семья невесты продолжали и в это время, как и в средние века, играть важ­ную роль в организации брака9. При этом они опирались на материалы, касающиеся разных социальных групп: Слейтер об­наружила сложные брачные стратегии, осуществляемые с целью укрепления семейных и родовых союзов в высших слоях, а наблюдения Гиллиса касались низших классов, в ко­торых на решение о том, следует ли паре заключать предпола­гаемый брак, оказывали значительное влияние отношение со­седей и позиция властей, которые могли просто наложить на него запрет, если кандидаты считались неимущими. Те же ис­торики, которые оперировали свидетельствами, относящимися к положению средних слоев, доказывали, что хотя пары могли прислушиваться и к советам, и к угрозам, они все же были большей частью свободны в своем выборе10.

Но выводы участников этой дискуссии только кажутся про­тиворечивыми. И дело даже не в том, что их расхождение можно объяснить как проявление социальной дифференциа­ции, — сама полемика происходит из того, что исследователи, следуя за неизбежным «пристрастием» источников, сосредото­чили свое внимание на конфликтных ситуациях. Действитель­но, речь идет о таких случаях, в которых имел место открытый и соответственно засвидетельствованный источниками кон­фликт между главными действующими лицами и их семьями или общиной. В огромном же большинстве браков цели и стремления невесты и ее родителей, родственников и общины совпадали: в глазах всех сторон лучшим мужем считался тот, кто мог обеспечить надежную защиту, доброе имя, положение в обществе. Вот почему даже те женщины, которые обладали самой большой свободой в выборе своих мужей, а именно вдовы и сироты, предпочитали руководствоваться в этом важ­нейшем решении своей жизни не романтическими чувствами, а теми практическими соображениями здравого смысла, кото­рые мы назвали бы расчетом.

Однако в том, что касается противопоставления объявлен­ного «бесчувственным» брака по расчету и «эмоциональной союза», который якобы был несвойственен рассматриваемой эпохе, нельзя не согласиться с М. Уиснер, которая считает е необоснованным. Она справедливо обращает внимание на то,

64

т0 «стремление к материальному благополучию, жажда соци-льного престижа, упование на будущих детей были не менее важными эмоциями, чем сексуальное пристрастие. Любовь и влечение, которые женщина испытывала по отношению к муж­чине, могли опираться на любую комбинацию из всех этих

чувств»11.

Примечательные картинки семейно-брачного быта много-бразно и с явной мизогинистической направленностью пред­ставлены в сборнике сатирических новелл «Пятнадцать радос­тей брака» (рубеж XIV и XV вв.):

«Какого бы характера ни была жена, покладистого или вздорного, она, как и все женщины на свете, держится одного главного и непреложного правила в браке, а именно: что муж ее самый слабый да немощный из всех мужчин и что нет ни­кого ничтожней его в тайных супружеских делах.

И бывает так, что резвый и прыткий молодой человек же­нится на достойной и благонравной девушке и они вдвоем ус­лаждают себя, чем только возможно, и год, и два, и более, пока не охладеет в них молодой задор; но женщина стареет не так быстро, как мужчина, каков бы он ни был, ибо на ее долю не выпадает столько забот, да трудов, да маяты, сколько мужу ее: не будь у него услад да забав, он, глядишь, еще скорее в дряхлость бы впал. Правда и то, что женщине, когда она носит да рожает детей, также тяжко приходится, ибо беременность и роды, что и говорить, великий труд, но разве мыслимо срав­нить его с теми заботами, да тяготами, да глубокими раздумья­ми, в которые ввергает мужчину любое важное дело. Что же до беременности и родов, то это дела обыкновенные и дивиться тут нечему: для женщины они такой же труд, как для курицы или гусыни, что извергают яйцо с кулак величиною оттуда, куда, кажется, и мизинца не засунешь. Так уж природа устрои­ла — что для женщины, что для курицы, а поглядите-ка на эту последнюю: она знай себе только жиреет, неся яйца каждый Божий день; это ведь глупому петуху забота — с утра до ночи искать для курицы корм да совать ей в клюв, а той и делать больше нечего, кроме как есть, да кудахтать, да довольною быть. Таково же поступают и все добрые почтенные женатые люди, и за то они похвалы достойны.

А кончается это тем, что бедолага наш худеет да хиреет, за­явленный трудами, заботами и неотвязными мыслями; и те-ПеРь он для супружеского дела вовсе не годен или же так мало г°ден, что жене неугоден; не под силу ему обходиться с нею Так, как хотелось бы, и от этого приходит он в полное рас­стройство. Чего не скажешь о его половине: она-то еще и те­перь в самом соку, как и была вначале. И поскольку рацион, а с каждым днем все убывает, то вместо любовных услад, да забав, да приятностей, коими тешили себя супруги во время

:ени"<ны и мужчины i

65

оно, когда муж был еще в полной силе, начинаются у них свары да дрязги»12.

Если в эпоху античности брак был практически обязатель- \ ным, то в средние века безусловно предпочтительным счита­лось девственное состояние, аскетизм, безбрачие, а брак был отмечен печатью греховности, хотя и воспринимался как мень­шее зло: в отличие от прелюбодеяния и распутства это был грех простительный. Однако и здесь церковная идеология брака не только не совпадала полностью с реалиями повсе­дневности, но и имела своего рода умеренную альтернативу благодаря своим светским интерпретаторам. В частности, в знаменитой «Книге рыцаря Делатур Ландри» (XIV в.), автор пишет в поучение своим юным дочерям:

«Бог и природный разум противятся греху, ибо, как говорят проповедники, Бог, сотворив мир, соединил в браке мужчину и женщину и приказал им жить в браке. И после, когда Хрис­тос сошел к людям, он возвестил в своих проповедях, что суп­ружество угодно Богу, что супруги — единая плоть, что они должны любить друг друга, оставляя даже мать и отца своего и любое другое существо. И поскольку Бог их соединил, ника­кой смертный человек не может разъединять их, то есть отни­мать любовь одного из супругов. Так молвил Господь своими святыми устами, и так перед вратами церкви велят молодоже­нам любить и беречь друг друга в радости и в горе, в болезни и здоровье и не покидать друг друга никогда»13.

«Всякая добропорядочная женщина, повинуясь Господу и Святому Писанию, должна любить своего мужа пуще всех дру­гих, оставляя всякую другую любовь ради этой: ибо изрек Гос­подь своими собственными устами, что должно бросить отца и мать, сестру и брата, пожертвовать всем ради любви своего гос­подина; и что это не две плоти, но одна. Бог соединил их в одну, и никто из людей не может их разъединить, то есть ни­какой человек не может и не должен оскорблять любовь одно­го из них, поскольку соединили их Бог и Церковь»14.

Ценность брака здесь никакому сомнению не подвергается, акцент же делается на поведение «добропорядочной женщины» в браке, на соответствие идеалу «хорошей жены», вне зависи­мости от качеств ее «господина»:

«Если простолюдины наказывают своих жен кулаками, то благородных дам лишь журят, иначе поступать не следует Поэтому любая благородная дама должна показать, что у нее доброе и честное сердце, то есть кротко и с приличиями вы­казать свое стремление к совершенствованию, покорности 1 послушанию перед господином, страх и боязнь ослушаться.-Каждая должна быть готова выполнить любой приказ, хороший ли, плохой ли — все равно. И если даже приказание порочно,

66

не будет повинна, выполнив его, ибо вина ляжет на гос­подина»15.

«Кто хочет сохранить любовь своего господина чистой, не осквернив ее завистью и дурными языками клеветников, дол­жен быть сдержан. Ибо стоит женщине выказать какие-либо чувства, как это уже подмечено слугами, служанками или кем-то еще; только слуги за дверь, как начнут сплетничать меж собой, да еще с кем-нибудь поговорят, а те, с кем они поде­лятся, передадут это дальше, и каждый добавит что-то от себя, чуть приукрасив. Так и пойдет слух, превращаясь в тяжкое об­винение, и женщина или девушка будет оклеветана и обесче­щена»16.

В отличие от средневековой идеологии, одной из ключевых идей Реформации было как раз отрицание ценности безбрачия и прославление семейной жизни в качестве состояния, наибо­лее предпочтительного для духовного развития человека.

Историки отмечают следующие различия в вопросах брака: протестантские брачные правила больше значения, чем католи­ческие, придавали согласию родителей и оставляли открытой возможность развода с последующим вступлением в новый брак, в тех случаях, когда имели место адюльтер или импотен­ция, а в некоторых странах и при отказе в сексуальных отно­шениях, при жестоком обращении, неизлечимой болезни (на­пример, проказе). Невозможность развода для католиков не­сколько компенсировалась наличием институтов, которые да­вали приют покинутым женам и жертвам жестокого обращения (в протестантских странах подобных институтов не было). Это, однако, не внесло сколько-нибудь существенных изменений в брачные модели, поскольку все протестантские страны оказа­лись в ареале распространения северо-западного варианта.

Более значительную роль в дифференциации брачных моде­лей играл социальный фактор. Повсюду в Европе крестьяне и крестьянки заключали браки в более раннем возрасте, чем го­рожане и горожанки, и чаще формировали такие домохозяйст­ва, в которых проживали вместе родственники разных поколе­ний или женатые братья со своими семьями. Овдовев, они также чаще и через более короткий промежуток времени всту­пали в повторные браки. Женщины из высших слоев общества выходили замуж в более раннем возрасте, чем из низших, и разница в возрасте между супругами у них была больше. Те енщины, которые были вынуждены мигрировать в поисках Раооты, как правило, вступали в брак позже и с близкими по взрасту партнерами.

О повторных браках17, которые составляли в среднем около Во ои пятой браков в странах Европы этого времени, отчетливо проявляется гендерная дифференциация: вдовцы заключали такие браки гораздо чаще и с более коротким интервалом, чем

67

вдовы. Это отчасти объясняется, с одной стороны, нежеланием богатых вдов вновь терять обретенную было свободу, а с дру­гой — непривлекательностью бедных вдов, в особенности не­молодых, в качестве брачных партнеров18.

В XVI—XVII вв. отмечается также усиление внимания к ав­торитету и роли патриархального главы семейства в религиоз­ной и политической мысли эпохи. Но одновременно пуритане и другие протестантские писатели всячески подчеркивали власть жены над детьми и слугами, а также значение взаимной любви и привязанности между супругами. Эта тема осваивается и гуманистической литературой католической Европы.

Лионская поэтесса XVI в., получившая прекрасное гуманис­тическое образование, «прекрасная канатчица» Луиза Лабе пи­сала в своем «Споре Безумия и Амура»:

«Тот, кто видит, как мужчина (каким бы добродетельным он ни был) изнывает в своем доме без ласкового общества жены, которая бережно распределяет его добро, заботится об удовольствии мужа, потихоньку держит его в узде, из боязни, чтобы он не слишком повредил своему здоровью, избавляет его от неприятностей или предотвращает их, успокаивает его, смягчает его нрав, ухаживает за ним во время болезни, состав­ляет с ним два тела, четыре руки, две души и делает его более совершенным, чем первые люди платоновского «Пира»,— разве тот не признает, что супружеская любовь достойна одобрения? И он припишет это счастье не столько браку, сколько любви, поддерживающей брак. Если же ее нет, мужчина впадает в не­истовство, он бежит и покидает свой дом. Если женщина не живет со своим мужем в любви, она никогда не смеется. Нет им покоя. Он хочет отдохнуть — она кричит. Их добро расто­чается, все идет прахом. И это — верное доказательство того, что только дружба в браке приносит удовлетворение, которое в нем ищут»19.

В связи с этим исследователи ставят вопрос о действитель­ном характере супружеских отношений, который нередко фор­мулируется следующим образом: какому же из двух наставле­ний в семейной жизни — тому, что предписывало беспрекос­ловное подчинение жены мужу, или тому, что рекомендовало строить семью на взаимном уважении и любви — больше сле­довали на практике?

После целого ряда продолжительных дискуссий историки, которые пытались найти однозначный ответ на этот вопрос в конкретно-историческом материале разных стран и регионов, так и не пришли к консенсусу. Они извлекли из источников огромный объем интереснейшей, но чрезвычайно противоре­чивой информации, в которой в изобилии представлены при­меры и ситуации, свидетельствующие как о тирании мужей, так и о нежном взаимопонимании супругов.

68

В этой «патовой» ситуации самое достоверное обобщение оказалось и наиболее очевидным: равные или почти равные от­ношения обычно складывались в тех матримониальных союзах, в которых супруги были близки по возрасту и социальному по­ложению, а жена не только приносила в семью достаточно ве­сомое приданое, но и могла опереться на активную поддержку своей родни в семейных конфликтах20.

Некоторые исследования позволяют получить более развер­нутое представление о внутрисемейных отношениях в отдель­ных странах и социальных группах. Так, Ш. Маршал в своей книге, посвященной истории нидерландского дворянства ран­него нового времени21, перейдя от тщательно проработанной и отсортированной демографо-статистической информации к выявлению брачно-семейных моделей и отношений внутри семьи и линьяжа, пришла, в частности, к выводу о том, что реалии семейной жизни, как, впрочем, это было выявлено и в других странах, не всегда укладывались в прокрустово ложе нормативов.

«Жены и мужья часто были партнерами в семейных делах. И матери, и отцы участвовали в воспитании детей, поддержи­вая друг друга и внушая ценность взаимных отношений своим детям»22. Естественная теплота и эмоциональность внутрисе­мейных связей выражалась явственно и открыто на всех пере­валах жизненного пути и запечатлелась в дневниках, переписке между супругами и с детьми (в том числе с дочерьми), завеща­тельных распоряжениях. На шкале ценностей индивидов любо­го пола сохранение единства семьи ставилось даже выше об­щности конфессий. Эта взаимность в межличностных отноше­ниях опиралась на целый ряд оснований. Конечно, большое значение имели финансовая независимость и узаконенные права женщины в дворйнской семье, но важную роль играли и другие факторы: относительно узкий возрастной интервал между супругами создавал изначально благоприятные условия для их взаимного сближения и установления партнерских от­ношений, а высокая детская смертность и реальная угроза уга­сания рода в условиях войны и революции повышали ценность каждого из выживших, в глазах родителей и домочадцев23.

Исследовательский поиск специалистов по истории семьи начала нового времени, как и по истории более ранних пери­одов, довольно долго наталкивался на труднопреодолимое пре­пятствие — отсутствие прямых и скупость косвенных данных о внутрисемейных отношениях в средних и низших обществен­ных слоях. Прорыв в этом направлении оказался возможным благодаря использованию литературных и окололитературных текстов разного уровня.

Так, британский историк Дж. Шарп ввел в источниковую базу истории гендерных отношений XVII столетия массовый

69

материал дешевых и популярных английских печатных изданий для простонародья, который содержит неоднозначные, косвен­ные, но ничем другим невосполнимые свидетельства о матри­мониальных и гендерных представлениях в этой среде24. Изу­чив тексты многочисленных народных баллад, а также имев­ших широкое хождение сборников шуток, пословиц и погово­рок, Шарп обратил особое внимание на то, как в них прело­мились три аспекта брачного поведения: выбор партнера, рас­пределение прав и обязанностей по хозяйству, отношения между супругами.

Соблюдая исключительную осторожность, необходимую при анализе такого рода источников, исследователю удалось доказать, что именно браки по любви считались нормальными и желательными, свобода в выборе партнера воспринималась как должное, браки по расчету считались предосудительными и заведомо несчастливыми. Несмотря на строгое разграничение ролевых функций между мужем и женой, определяющим было представление о теплых, любовных отношениях между ними.

Вместе с тем в балладах нашли свое место идеология муж­ского превосходства и одобрение патриархальной системы. От­ношения между супругами располагались в очень широком спектре, соответствующем жанровым различиям: от сатиричес­ки изображаемых бурных конфликтов до трогательных любов­ных сцен и равноправного партнерского участия в совместном принятии решений. Важно подчеркнуть то, что это были не нормативные предписания и не высказывания конкретных ис­торических лиц или описания бытовых реалий, но речи и дей­ствия вымышленных персонажей, которые по замыслу должны были оправдывать ожидания читателей, а следовательно так или иначе соответствовать представлениям, чувствам, мыслям, убеждениям, надеждам и даже фантазиям многих простых людей — мелких собственников, слуг, подмастерьев, предста­вителей тех общественных слоев, которые составляли ядро по­требителей произведений массовой культуры. Можно говорить о самостоятельном значении некоторых литературных ремини­сценций, но было бы нелепо отрицать роль реального и пре­творенного жизненного опыта в формировании этих текстов, как и всей культурной среды.

Примечания

1 Flandrin J.-L. Families in Former Times: Kinship, Household and Sexu­ality. Cambridge, 1979 (1-е изд. - 1976).

2 Hanawalt B. The Ties that Bound. Peasant Families in Medieval England. N.Y., 1986; Bennett J.M. Women in the Medieval English Countryside: Gender and Household in Brigstock before the Plague. N.Y., 1987; Nicholas D. The Domestic Life of a Medieval City: Women, Children,

70

and the Family in Fourteenth-Century Ghent. Lincoln (Nebr.), 1986; etc. См. также библиографию в конце очерков.

3 Shorter E. The Making of the Modern Family. L, 1975; Stone L. The Family, Sex and Marriage in England, 1500—1800. L, 1977; Macfarlane A. Marriage and Love in England: Modes of Reproduction, 1300-1840. Oxford-N.Y., 1986.

4 См.: Женщина, брак, семья до начала нового времени. Демографи­ческие и социокультурные аспекты / Под ред. Ю.Л. Бессмертного. М., 1993; Человек в кругу семьи. Очерки по истории частной жизни в Европе до начала нового времени / Под ред. Ю.Л. Бес­смертного. М., 1996. См. также статьи по истории демографичес­кого поведения, брака и семьи в более раннем сборнике: Истори­ческая демография докапиталистических обществ Западной Евро­пы: Проблемы и исследования / Под ред. Ю.Л. Бессмертного. М., 1988.

5 К сожалению, до сих пор историки-демографы не дали убедитель­ного объяснения, почему в Северо-Западном регионе сложилась именно эта концепция брака.

6 См. главу 3.

7 Бессмертный Ю.Л. Брак, семья и любовь в средневековой Фран­ции // Пятнадцать радостей брака и другие сочинения французских авторов XIV—XV веков / Сост. и отв. ред. Ю.Л. Бессмертный. М., 1991. С. 282-283.

8 См.: Бессмертный Ю.Л. Жизнь и смерть в средние века. Очерки де­мографической истории Франции. М., 1991. С. 29—41, 77—87, 143-161.

9 Slater M. Family Life in the Seventeenth Century: The Vemeys of Clay-don House. L, 1984; Gillis J. For Better, for Worse: British Marriages 1600 to the Present. Oxford, 1985.

10 Macfarlane A. Marriage and Love in England. Modes of Reproduction 1300-1840. L., 1986. См. также: Pollock L. Forgotten Children: Par­ent-child Relations from 1500 to 1900. Cambridge, 1983; Houlbrooke R. The English Family 1450-1700. L., 1984; Mendelson S. The Mental World of Stuart Women: Three studies. Brighton, 1987.

11 Wiesner M.E. Women and Gender in Early Modem Europe. Cambridge, 1993. P. 57-58.

12 Пятнадцать радостей брака и другие сочинения французских авто­ров XIV-XV веков. С. 66-67.

13 «Книга рыцаря Делатур Ландри, написанная в назидание доче­рям» // Пятнадцать радостей брака и другие сочинения француз­ских авторов XIV—XV веков. С. 210.

14 Там же. С. 188.

15 Там же. С. 174.

16 Там же. С. 211.

17 Речь идет о тех случаях, в которых брак являлся повторным хотя бы для одного из партнеров.

18 Todd В. The Remarrying Widow: A Stereotype Reconsidered // Women in English Society 1500-1800 / Ed. by M. Prior. L, 1985. P. 54-92.

71

19 Лабе, Луиза. Сочинения. (Литературные памятники). М., 1988. С. 41.

20 Interest and Emotion: Essays on the Study of Family and Kinship / Eds. by H. Medick, D. Sabean. Cambridge, 1984; Klapisch-Zuber С Women, Family, and Ritual in Renaissance Italy. Chicago, 1985; Pardaithe-Galabrun A. The Birth of Intimacy: Private and Domestic Life in Early Modern Paris. Philadelphia, 1991; The Family in Italy from Antiquity to the Present / Eds. by D.I. Kertzer, R.P. Sailer. New Heaven, 1991; etc.

21 Marshall S. The Dutch Gentry, 1500-1650: Family, Faith and Fortune. N.Y. etc., 1987.

22 Ibid. P. 164.

23 Об отношении к детству вообще и об отношениях между родите­лями и детьми с учетом гендерных различий, см.: Cunningham H. The Children of the Poor: Representations of Childhood Since the Sev­enteenth Century. Oxford, 1981; Pollock L. Forgotten Children: Parent-Child Relations from 1500 to 1900. Cambridge, 1983; Sommerville C.J. The Discovery of Childhood in Puritan England. Athens, 1991; Mit-terauer M. A History of Youth. Oxford, 1992. См. также: Пушкаре-ва Н.Л. Материнство как социально-исторический феномен. (Обзор зарубежных исследований по истории европейского мате­ринства) // Женщина в российском обществе. 2000. № 1. С. 9—23. Что касается средневекового материала по этой проблеме, то, по­мимо уже упоминавшейся монографии Б. Ханавалт, в которой эмо­циональное отношение крестьян XIV в. к своим детям показано на комплексе протоколов криминальных расследований (по делам о смерти в результате несчастного случая), нельзя не отметить иссле­дование Ю.Е. Арнаутовой, проведенное по другому уникальному комплексу документов — средневековым миракулам (протоколам о чудесных деяниях святых) XII—XIII вв. — и также скорректировав­шее многие ранее сделанные выводы о равнодушном отношении к детям в среде простолюдинов (См.: Арнаутова Ю.Е. «Святой! По­моги мне, иначе я потеряю свое дитя» (Дети и детские недуги в зеркале средневековых миракул XII—XIII вв.) // Социальная исто­рия. Ежегодник 2000. М., 2000. С. 285-306).

24 Sharpe J.A. Plebeian Marriage in Stuart England: Some Evidence from Popular Literature // Transactions of Royal Historical Society. 1986. Vol. 36. P. 69-90

Глава З. гендер в экономике и в праве: разделение труда и контроль над собственностью

Вопрос о гендерной дифференциации в хозяйственной и правовой сфере занимает важное место как в многочисленных специальных исследованиях, так и практически во всех обоб­щающих работах. И это не удивительно: во-первых, само воз­никновение гендерной системы в незапамятные времена чаще всего связывается как раз с процессом разделения труда, опре­делившим неравенство полов в отношении собственности, а во-вторых, как мы уже видели, дискуссия по проблеме изме­нений в традиционной брачной модели и даже в семейных от­ношениях с исключительным постоянством упирается в анализ тенденций экономического развития.

Так, например, британский ученый П. Голдберг, возвратив­шись к вопросу о преемственности или смене моделей брач-ности в связи с переходом от средневековья к новому времени, поставленном впервые в знаменитой статье Дж. Хаджнала1, ис­следовал существовавшую модель брака в контексте изменений экономического и социального статуса женщин в позднее сре­дневековье. Он указал на то, что трансформационный характер перехода от средневековья к новому времени, заставляет искать его параллель в переходе от «средневекового» раннего и всеоб­щего брачного режима к европейскому брачному режиму ново­го времени. Вместе с тем все, что известно, в частности, о структуре брака и семьи в Англии после Черной Смерти (со­здавшей острую временную нехватку рабочих рук и соответст­венно рост заработной платы наемных рабочих), казалось бы, этому тезису противоречит.

Вот как видится алгоритм изменений самому П. Голдбергу. В контексте «либерального» брачного режима (с более поздни­ми браками) сложившаяся после Черной Смерти экономичес­кая ситуация способствовала вовлечению в трудовую деятель­ность женщин, которые предпочитали еще дольше откладывать брак или даже вовсе не выходить замуж, в результате чего сни­зилась рождаемость и продлился период демографического спада в эру регулярных эпидемий. Однако к середине XV в. на­селение достигло точки, в которой экономический рост уже не мог поддерживаться и эта модель начала превращаться в свою противоположность. Мужчины стремились в период экономи­ческого спада исключить конкуренцию со стороны женского труда. Таким образом, женщины были вновь возвращены в за­висимое положение в браке. С демографической точки зрения, это значит, что они стали выходить замуж раньше и чаще. В господствующих культурных представлениях подчеркивалось, что место женщины — в доме и семье.

73

Еще один культурный фактор состоял в том, что, когда эко­номический статус женщин снижался, а роль женщины как жены и матери акцентировалась, они жили под страхом не найти себе супруга, остаться невостребованными старыми де­вами. Одновременно наблюдается рост добрачных беременнос­тей и незаконных рождений: видимо, страх перед незаконной беременностью в настоящем отступал перед страхом остаться без брачного партнера в будущем, «на всю оставшуюся жизнь». Возникшая в результате этого восходящая тенденция рождае­мости, по всей вероятности совпавшая с нисходящей тенден­цией смертности, лишь усугубила конкуренцию и — соответст­венно — маргинальное положение женщин на рынке труда.

Исключение женщин из общественного производства в одном поколении было закреплено соответствующими гендер­ными представлениями в следующем поколении2. Кстати, в этой интерпретации фиксируются контуры последовательного взаимодействия и взаимовлияния демографических и социо­культурных сдвигов с характерным временным лагом, который объясняет значительное отставание изменений в брачной моде­ли от смены векторов в демографических и экономических процессах.

Исследования, касающиеся вопроса об участии женщин в трудовой деятельности, управлении хозяйством и распоряже­нии собственностью, характеризуют ситуацию, которая скла­дывалась в различных социальных группах. В отношении семей крупных землевладельцев установлено, что экономические и социальные права женщин ограничивались (это касалось не только наследования, но и завещания имущества) и одновре­менно с ростом средней величины приданого с XII в. супруга была лишена права им распоряжаться и не могла отчуждать это имущество, даже если оставалась вдовой, поскольку правом собственности обладали наследники. Однако все имуществен­ные операции могли производиться супругами только совмест­но, и, таким образом, участие жены не только допускалось, но и требовалось. Впрочем, дальнейшее зависело уже от конкрет­ной ситуации и от реальных отношений между супругами.

Однако, согласно английскому общему праву замужние женщины были лишены возможности распоряжаться недвижи­мостью от собственного имени, заключать контракты, а также составлять завещания: субъектом права являлся только муж. И в особенности это касалось семей аристократии. Иначе обсто­яло дело в других социальных группах, где женщина, вносив­шая немалый вклад в семейный доход, имела и более реальный доступ к собственности. Вдовы же оставались полноправными хозяйками и могли распоряжаться имуществом покойного мужа, получая после его смерти свою «вдовью долю», которая составляла треть всей семейной недвижимости, а также могли

74

распоряжаться имуществом унаследованным их детьми. Обыч­ное же право, касавшееся низших сословий, несмотря на его разнообразие, в принципе больше защищало права даже за­мужних женщин в их доступе к собственности именно потому, что они работали3.

Говоря об экономическом и правовом статусе женщин в крестьянских семьях нельзя не упомянуть книгу Джудит Бен-нетт «Женщины в средневековой английской деревне: гендер и домохозяйство в Бригстоке перед Черной смертью»4, которая в свое время заставила существенно скорректировать давно сло­жившиеся в медиевистике взгляды на эту проблему, убедитель­но доказав на массовых источниках высокую корреляцию хо­зяйственной самостоятельности (или зависимости) и правоспо­собности (или неправоспособности) крестьянок с их матримо­ниальным положением и соответствующей стадией жизненного цикла (от положения дочери в родительской семье до положе­ния вдовства). При этом статус замужней женщины по всем параметрам неизменно оказывался существенно пониженным, по сравнению как с девицами-наследницами, так и с вдовами.

Особенно обширный корпус исследований касается темы женского труда и ее прав в отношении распоряжения собствен­ностью на материале истории средневекового города. Извест­но, что участие горожанок в ремесленном производстве и в торговле определялось потребностями домохозяйства и имуще­ственным положением главы семьи. Несмотря на те ограниче­ния, которые накладывало на экономическую активность жен­щин их неполноправие в отношении распоряжения собствен­ностью, сосуществование противоречащих друг другу норм и юридических лакун иногда позволяло даже замужним горожан­кам проявлять деловую самостоятельность.

Статус женщин, избравших участие в городском производ­стве и торговле в качестве своего основного занятия, никогда не был полноценным, но он существенно варьировался в зави­симости от цеховых правил и обычаев. Членство в цехе часто распространялось на вдов мастеров, которые нередко при по­вторном браке могли передать его своему новому мужу. Все же наиболее весомым было участие женщин в неформальной го­родской экономике, не подпадающей под действующую систе­му регламентации ремесленного производства. Были и такие ремесла, которые находились исключительно в руках женщин, например, двенадцать «женских» цехов в Париже (вышиваль­щиц, булавочниц, шляпниц, белошвеек и др.), «шелковые» Цехи во Флоренции, Кельне, Лондоне. Городские документы XIII—XIV вв. (Париж, Гент, Лондон и др.) свидетельствуют о самостоятельном членстве женщин (как замужних, так и вдов) в гильдиях, занимающихся розничной торговлей. Уплатив за

75

лицензию, они приобретали право занять место на рынке и приобретать товар у оптовиков.

Наконец, жены представителей городской элиты — члены крупных купеческих гильдий в средневековых городах Италии, Германии, Франции, Нидерландов нередко выступали как до­веренные лица своих мужей, управляли поместьями, составля­ли отчеты, платили по долговым обязательствам, а иногда и осуществляли крупные торговые сделки в их отсутствие. Хотя законы отдельных городов существенно ограничивали права женщин в самостоятельном ведении дела, их участие в деловой жизни на практике рассматривалось как довольно обычное яв­ление. Некоторые из этих женщин, овдовев, даже возглавили семейное предприятие, как целый ряд купеческих вдов Фло­ренции, Генуи, Любека, Лондона и других городов.

Приданое и предполагаемая вдовья часть занимали важней­шее место в брачных контрактах, причем, чем зажиточнее была семья невесты и крупнее сумма приданого, тем большую роль в выборе брачного партнера играли «инвесторы» — ее родители (и другие родственники) и, как правило, тем раньше этот брак заключался и больше была разница в возрасте супругов.

Как ни странно многие исследователи истории женщин средневековья, изучавшие положение женщин в семье, доволь­но долго оставляли вне сферы своих интересов открытия в об­ласти демографической истории, дискуссии о так называемой демографической революции и, в частности, об изменениях в традиционных механизмах контроля за брачностью и соответ­ственно в возрастах первого брака и условиях образования семьи, которые, несомненно, так или иначе сказывались на положении женщин на рынке труда и на формировавшихся в результате этого брака семейных отношениях. Это тем более удивительно, что «женская история», возможно, как никакая другая, испытывала и продолжает испытывать серьезные труд­ности именно с изучением исторических изменений в кажу­щейся чрезмерно статичной истории женщин, а потому тем более было бы естественно обратить особо пристальные взоры на те ее аспекты, в которых такие изменения проявлялись.

Даже такой видный историк-демограф, как Дэвид Херлихи, выделив четыре важнейших экономических фактора эволюции женского труда и исключения его из общественного производ­ства в конце средневековья (урбанизация, капитализация, перенасыщение рынка труда и монополизация), не уделил должного внимания действию демографических факторов, про­блеме матримониального статуса и характеру брачной модели XIV-XV веков5.

Центральный вопрос состоит в том, насколько брак был не­обходим средневековым женщинам с экономической точки зрения? Таким образом, изучение роли женщин в принятии ре-

76

шений относительно заключения (или незаключения) брака яв­ляется решающим для понимания способа хозяйствования и взаимосвязей между экономическими и демографическими процессами.

Внимание авторов внушительного комплекса статей и мо­нографий, посвященных исследованию роли женщин в хозяй­ственной сфере, сосредоточено на переломной эпохе конца средневековья и начала нового времени6. В основе многих из этих работ лежит тезис о трансформации гендерных отноше­ний в связи с генезисом капитализма, разработанный теорети­ками гендерных исследований7. Историки констатируют двой­ственный характер этих изменений, отмечая как позитивные — создание рабочих мест и, следовательно, возможности увели­чить семейный доход или самостоятельно заработать на жизнь, так и негативные. Здесь главный упор делается на изменение статуса женщин в результате «диалектического взаимодейст­вия» новых процессов в идеологии и экономике, которое при­вело к еще большему ограничению доступного женщинам про­странства хозяйственной деятельности. В результате потери до­мохозяйством производственных функций женский труд утра­тил свою ценность, что не могло и не было полностью ком­пенсировано в сложившихся общественных представлениях, несмотря на одновременное возрастание роли и значения ма­теринства8.

Особое внимание обращается на то, как изменяется само понимание трудовой деятельности: на смену средневековому, сконцентрированному на домохозяйстве и включавшему вы­полнение любых задач по содержанию семьи, приходит огра­ниченное представление, которое связывает с понятием «рабо­та» только участие в рыночной экономике и, в особенности, в сфере производства и, таким образом, полностью исключает не только репродуктивную деятельность женщин (в широком смысле этого слова — вынашивание и воспитание детей, забота обо всех членах семьи), но и ведение ими домашнего хозяйст­ва. Одновременно, последовательная профессионализация многих занятий, требующая формального обучения и предва­рительного лицензирования, закрывала доступ к ним для по­давляющего большинства женщин. Все эти изменения закреп­лялись и в религиозных представлениях. Так, протестантские авторы, стремясь снять деление на духовенство и мирян, опи­сывали любое занятие как «призвание» для мужчин, то есть как деятельность, к которой мужчина мог быть призван Богом и мог получить своим трудом его благословение, в то время как для женщины они считали единственно возможным призвани­ем — быть хорошей женой и матерью. В наставлениях и про­поведях протестантского, а затем и католического духовенства, всякий производительный труд женщин рассматривался только

77

как часть ее домашних функций в качестве помощницы мужу и примера для детей.

Тем не менее, спектр занятости молодых незамужних жен­щин и вдов был достаточно широк: от проституции до цехово­го ремесла. В средневековом цехе жена и дочери мастера рабо­тали рядом с ним, с его подмастерьями и учениками, а в не­которых городах девушки могли проходить и формальное уче­ничество. При большом спросе на свою продукцию мастера могли использовать наемных работниц и привлекать к некото­рым производственным операциям служанок. Таким образом, женщины играли роль трудового резерва, который мобилизо­вался в случае необходимости. Однако за исключением вдов ремесленников, которые вели дела мастерской после смерти мужей, а также немногих учениц, способность женщин к само­стоятельной работе никогда официально не признавалась, а до­ступ к труду зависел не от их профессиональной подготовки, а от родственных отношений с мастером.

Но даже это неформальное участие в производственной де­ятельности было поставлено под вопрос с началом введения жестких ограничений и запретов на использование труда жен­щин в XV в. Сначала было лимитировано время, в течение ко­торого вдовы могли управлять мастерской, и им запретили на­нимать подмастерьев. Затем настал черед отстранения служа­нок от выполнения каких-либо производственных задач, а также ограничено число дочерей мастера, на помощь которых в своем деле он мог рассчитывать. В некоторых крайних слу­чаях, как, например, в производстве часов в Женеве, мастерам категорически запрещалось раскрывать дочерям и даже женам секреты своего ремесла. Хронология этих ограничений в раз­ных цехах, городах, странах сильно варьируется. Например, в Скандинавии они начались только в XVI в., а в Англии еще и в XVIII в. девушки проходили стадию ученичества и потом ра­ботали в целом ряде ремесел. Но независимо от этих времен­ных расхождений, везде и всегда женщины были отстранены от участия в цеховом управлении, а их статус не был гарантиро­ван цеховыми уставами, и именно потому они были не в со­стоянии защитить свое право на труд. Нередко власти шли на­встречу просьбам отдельных женщин, прежде всего вдов, сде­лать для них исключение ввиду крайней нужды, многодетнос­ти, преклонного возраста и т.п., поскольку это была альтерна­тива общественному призрению бедных. Но в принципе отно­шение к работе было четко дифференцировано по гендерному признаку: для мужчины это было право, для женщины — за­мена милостыни. Кроме всего прочего, гендерная принадлеж­ность стала играть решающую роль в различении квалифици­рованного и неквалифицированного наемного труда и, соответ­ственно, в дифференциации их оплаты. Так женский труд,

78

продолжая оставаться незаменимым, все более превращался в маргинальный: в целом, и в городе, и в деревне работа женщин была непостоянной, зависела от семейных обстоятельств, имела ущербный статус и плохо оплачивалась9.

В целом гендерные историки объясняют вытеснение жен­щин из цехового производства совокупностью экономических, политических и других причин. Наряду с такими явлениями, как усиление конкуренции со стороны внецеховых сельских и городских промыслов, опасения за качество продукции и рост политической роли цехов в некоторых городах после так назы­ваемых цеховых революций XIV в., они подчеркивают важное значение идеологического фактора, которое связывается с раз­витием комплекса идей, основанных на понятиях «цеховой чести», «мужской солидарности» и, наконец, «буржуазной рес­пектабельности».

В условиях создавшейся в результате протоиндустриализа-ции угрозы цеховой монополии со стороны рыночной продук­ции домашних промыслов цеховая идеология была направлена на девальвацию всякой производственной деятельности за пре­делами мастерской, хотя установить границу между мастерской и домашним хозяйством иногда было очень нелегко. В отсут­ствие точных критериев тем большее значение приобретала ставшая привычной идентификация женщин с домохозяйством и домашними промыслами: мастерские, в которых применялся женский труд, подвергались позору и бойкотировались10. Уси­ление гендерной ориентации цеховой идеологии выразилось также в символике общих праздников и церемоний, в самом языке цеховых статутов, подчеркивающем ценность «мужского союза» и «благородного мужского этикета». Знаменательно, что отстаивание «мужского единства» в ремесленных цехах активи­зировалось именно в тот исторический момент, когда они все более раскалываются и подмастерья формируют собственные союзы для защиты своих специфических интересов, обычно противоположных интересам мастеров.

В средние века подмастерья, составляя часть цеха, могли рассчитывать на то, что со временем они также смогут женить­ся, стать мастерами и открыть мастерскую. Лишь в немногих ремеслах существовали отдельные организации подмастерьев, которые к тому же имели только социальные и религиозные цели. Положение стало меняться во второй половине XV в., когда происходит замыкание цехов, членство в них становится доступным лишь для сыновей мастеров или тех, кто женится на вдове или дочери мастера, и многие подмастерья сохраняют свой приниженный статус на всю жизнь, становясь по сущест­ву наемными работниками. Вот тогда их старые объединения начинают выдвигать экономические требования, и возникают новые, зачастую тайные, союзы подмастерьев, которые город-

79

ские и цеховые власти запрещали, видя в них угрозу социаль­ных беспорядков. Встречи в тавернах и на постоялых дворах, церемонии посвящения новичков и более сложные ритуалы, бойкоты мастеров и даже целых городов и другие совместные акции отражали и закрепляли новую солидарность, построен­ную на исключительно мужском членстве и еще более мужской ориентации, чем старые цехи. Союзы подмастерьев стали са­мыми ярыми противниками использования женского труда в цеховых мастерских, их члены отказывались работать не только в тех из них, которые все еще допускали женщин, но и рядом с каким-либо подмастерьем, который некогда работал в такой мастерской. Они также выступали против работы женщин в новых мануфактурах, вплоть до порчи их станков и насильст­венного выдворения женщин из помещений. Такие государст- j ва, как Пруссия и Австрия делали в XVIII в. попытки подо­рвать влияние этих союзов и обеспечить свободное движение рабочей силы, но их усилия часто приводили к бунтам и за­бастовкам, или просто к полному неповиновению".

Наряду с понятиями «цеховой чести» и «мужской солидар­ности», постепенно все более важную роль в последовательном отстранении женщин от производства стало играть другое со­ображение статусного характера — то, что гендерные историки понимают под термином «буржуазная респектабельность». Его появление и распространение в XVII—XVIII вв. связывается с быстрым ростом в большинстве городов численности чиновни­ков и лиц так называемых свободных профессий, мужчин, чьи жены не принимали никакого участия в их занятиях и выпол­няли только домашние функции. В сознании преуспевающих цеховых мастеров и владельцев мануфактур, которые часто подражали образу жизни этих «профессионалов», невовлечен-ные в производительный труд жены и дочери стали восприни­маться как один из атрибутов буржуазного статуса. И в любом случае, повседневные заботы о более замысловатой и изыскан- I ной пище, одежде, убранстве дома, которые считались состав­ными элементами «буржуазности», оставляли женщинам мало времени на производственную деятельность. Менее состоятель­ные семьи не могли позволить себе такую роскошь, но К. Снелл, в частности, обнаружил, что в Англии XVIII в. даже бедные родители старались обучать своих дочерей только тем ремеслам, которые слыли «благородными», например выделке манто и дамских шляпок12. И хотя положение полноправного члена цеха обязывало мастера иметь семью, это требование уже не было отражением той существенной роли, которую играла жена мастера в его мастерской, а исходило из представления о j том, что женатые мужчины являются более устойчивыми и на­дежными членами профессионального сообщества и местной общины.

80

Специалисты не обходят своим вниманием и другие аспек­ты гендерной асимметрии в хозяйственной и правовой сферах.

От женщин всех социальных групп требовалось принести в новую семью приданое, которое могло состоять из одежды и домашней утвари — для бедных, или из крупных денежных сумм, дорогих товаров и предметов роскоши или недвижимого имущества — для богатых. В большинстве стран Европы при­даное заменяло для дочери долю полагавшегося ей семейного наследства, земля же все более жестко передавалась по муж­ской линии. При жизни супруги контроль над использованием имущества, полученного в качестве приданого, осуществлял муж, но право собственности оставалось за женой, которая в принципе могла в случае злостного расточительства лишить своего мужа права распоряжения этим имуществом по реше­нию суда, и многие городские суды удовлетворяли подобные иски. Но к этой мере прибегали только в крайности, поскольку она требовала от женщины публично признать своего мужа мотом и расточителем.

Со временем подвергалось эрозии и право женщин по­смертно распорядиться своей собственностью: если в средние века они могли свободно завещать свое приданое кому угодно, то в течение XVI столетия во многих европейских странах их выбор в отношении передачи недвижимости был законодатель­но ограничен прямыми наследниками мужского пола13.

Ключевой вопрос состоит в том, расширились или сократи­лись в связи с развитием капитализма возможности женщин в коммерческой деятельности и в управлении собственностью? Особенно тщательно этот вопрос изучен на материале крупных итальянских и немецких купеческих компаний, которые были по существу семейными фирмами и в которые женщины часто вкладывали собственные деньги. Что касается самостоятельных инвестиций, то в этом наиболее активны были вдовы, старав­шиеся увеличить или по меньшей мере сохранить тот капитал, который им предстояло передать своим детям.

В первой половине XVI в. женщины составляли до 10% вкладчиков в Равенсбургской компании, они были также акци­онерами многих крупных торговых компаний Северной Евро­пы в XVI—VIII вв., включая такие, как голландская и британ­ская Ост-Индские компании. Некоторые из этих женщин всего лишь наследовали свои доли и, вероятно, не принимали реше­ний по управлению ими, но другие на свой страх и риск ак­тивно покупали и продавали акции, перемещая свои капита­ловложения. Однако женщины не могли выступать как пред­ставители этих фирм или непосредственно вести торговлю на дальние расстояния, поскольку их свобода передвижения была, в общем, ограничена семейными обязанностями.

81

Но помимо этого, к женщинам, которые путешествовали без сопровождения, относились с большим "подозрением, и не­которые города особыми постановлениями даже запрещали принимать их в гостиных дворах. И все же, несмотря ни на что, кое-где находились женщины, которые сами управляли торговыми компаниями, а некоторые из них сколотили огром­ные состояния (почти все они были вдовами, не имевшими взрослых сыновей, которые могли бы с ними конкурировать). Исследователям удалось собрать весьма впечатляющие факты: так, например, известно, что в Англии раннего нового времени удачливые вдовы управляли угольными копями, вели оптовую торговлю и заключали контракты на снабжение армии и флота14.

Постепенно во многих странах Европы вводились дополни­тельные ограничения для женщин на крупные заемные опера­ции и рискованные (и одновременно — самые доходные) ка­питаловложения. Но, несомненно, более всего имущественные права женщин были ущемлены в распоряжении землей и дру­гой недвижимостью. Уже начиная с XIII в. в большинстве ре­гионов были приняты законы, которые либо устанавливали право первородства (в соответствии с ним все земельные вла­дения безраздельно переходили к старшему сыну, а младшим сыновьям и дочерям выделялись небольшие доли наследства в виде движимого имущества или денежных средств), либо отда­вали преимущество при наследовании сыновьям перед дочерь­ми. Наиболее вероятная возможность получить доступ к управ­лению земельной собственностью открывалась перед вдовами с несовершеннолетними сыновьями. В отсутствие сыновей, до­чери могли получить специальные разрешения наследовать земли, но такие случаи часто влекли за собой бесконечные су­дебные тяжбы, и преуспеть в них без поддержки кого-либо из влиятельных родственников было просто невозможно15.

Самую важную свою функцию в передаче собственности и наибольшую свободу распоряжения ею женщины могли реали­зовать, распределяя движимое имущество посредством завеща­ний, брачных контрактов, составленных для своих детей, при­жизненных дарений в пользу церкви или другим лицам. Во многих странах Европы законы ограничивали свободу завеща­тельных распоряжений и мужчин, и женщин требованием вы­деления обязательного минимума прямым наследникам. В от­ношении жен большинство правовых систем вводило дополни­тельное условие — прямо выраженное одобрение мужа, но вдовы и незамужние женщины самостоятельно распоряжались своей движимостью. гендерная дифференциация коснулась и содержания завещаний: у женщин оно чаще исчерпывается одеждой и домашней утварью, хотя могут упоминаться, напри­мер, книги или предметы искусства; женщины гораздо чаще,

82

чем мужчины, одаривают других женщин и склонны включать в свое завещание более широкий круг родных (причем речь идет и о родственниках мужа) и друзей; женщины чаще и больше мужчин жертвуют на нужды церкви16.

В целом, несмотря на коренные сдвиги в экономике рас­сматриваемого периода, оценивая роль женщин в этой сфере, исследователи все же обнаруживают больше преемственности, чем изменений. Эту ситуацию выразительно резюмирует М. Уиснер:

«Женщины все больше выталкиваются из ремесленных цехов, но они ведь и до этого очень редко были их полноправ­ными членами. Они выполняют новые виды сельскохозяйст­венных работ, но продолжают получать только половину того, что получают мужчины за равный труд любого типа. Они пре­обладают на городском рынке, но им, тем не менее, редко уда­ется разбогатеть. Хозяйственная деятельность женщин в тече­ние раннего нового времени все более ограничивается, но их правовая зависимость от отца или мужа, неравный доступ к се­мейным ресурсам и невозможность получить формально при­знанное образование постоянно оказывали негативное воздей­ствие на их экономическое положение в средневековье и будут продолжать так же влиять на него вплоть до XX столетия. В подавляющем большинстве занятий женский труд веками со­хранял свой приниженный статус, очень плохо оплачивался, часто замещался и воспринимался как маргинальный, хотя и необходимый для функционирования сельской и городской экономики. Те же характеристики можно использовать для описания труда многих мужчин в раннее новое время, но они находили себе утешение, зная, что сколь бы тяжкими ни были их реальные условия труда, все же он ценился выше, чем труд женщин, работающих рядом с ними»17.

Оценивая ситуацию, складывавшуюся в течение XVIII сто­летия, другая исследовательница, Э. Ковалески-Уоллес, опира­ясь главным образом на изучение социокультурных представ­лений эпохи, находит основания еще более сгустить краски: «Дискурсивное конструирование бизнеса как "мужского" и "му­жественного" было усилено культурным пониманием "дела" женщины как тела. Лишенные доступа к легальным возмож­ностям заняться бизнесом, женщины были призваны делать бизнес из тела — либо как производительницы детей, либо как проститутки, обслуживавшие плотские потребности делового сообщества18. Это, конечно, не означало, что женщины пере­стали работать, но это реально означало, что женский труд мог быть понят и оценен только с точки зрения патриархатной экономики. В таком мизогинистском климате, несмотря на Действительное занятие женщины, ее культурно декретирован­ной миссией всегда оказывается обслуживание тела»19.

83

Как видим, гендерная асимметрия была столь же ярко вы­ражена и в хозяйственно-трудовой сфере, как и в других соци­альных институтах, то есть весь «гендерно-чувствительный» институциональный комплекс (вспомним третий элемент мо­дели, предложенной Джоан Скотт) постоянно воспроизводил приниженный статус женщины в обществе.

Примечания

1 Hajnal J. European Marriage Patterns in Perspective // Population in History / Eds. by D.V. Glass, D.E.C. Eversley. L., 1965. P. 101-143.

2 Goldberg P.J.P. Women, Work and Life Cycle in a Medieval Economy: Women in York and Yorkshire. Oxford, 1992. С 1300-1520.

3 Подробно об этом см.: Винокурова М.В. Имущественные права жен­щин в средневековой Англии // Адам и Ева: Альманах гендерной истории. Вып. 1. М., 2001. С. 101-129.

4 Bennett J.M. Women in the Medieval English Countryside: Gender and Household in Brigstock before the Plague. N.Y., 1987.

5 Herlihy D. Women's Work in the Towns of Traditional Europe // La Donna nell' economia secc. XIII-XVIII. Prato, 1990. P. 103-130.

6 Tilly L, Scott J.W. Women, Work, and Family. N.Y.-L, 1978 (repr. 1987); Roberts M. Sickles and Scythes: Women's Work and Men's Work at Harvest Time // History Workshop Journal. 1979. № 7. P. 3—29; Ja-cobsen G. Women's Work and Women's Role: Ideology and Reality in Danish Urban Society // Scandinavian Economic History Review. 1983. Vol. 31. № 1. P. 3—20; Prior M. Women and the Urban Economy: Ox­ford 1500-1800 // Idem. Women in English Society 1500-1800. L, 1985; Women and Work in Pre-Industrial Capitalism / Eds. by L. Char­les, L. Duffin. L., 1985; Howell M. Women, Production and Patriarchy in Late Medieval Cities. Chicago, 1986; Wiesner M.E. Working women in Renaissance Germany. New Brunswick, 1986; Gullickson G.L. Spin­ners and Weavers of Auffay: Rural Industries and the Sexual Division of Labor in a French Village, 1750-1850. Cambridge, 1986; Middleton С The Familiar Fate of the famulae: Gender Divisions in the History of Wage Labour // On Work / Ed. by R.E. Pahl. Oxford, 1988; Hill B. Women, Work and Sexual Politics in Eighteenth-Century England. Ox­ford, 1989; La Donna neU'economia secc. XIII-XVIII. Prato, 1990; Wiesner M.E. Gender and the Worlds of Work // Germany: A Social and Economic History / Eds. by S. Ogilvie, R. Scribner. L., 1993; etc.

7 Hamilton R. The Liberation of Women: A Study of Patriarchy and Capi­talism. L., 1978; Illich I. Gender. N.Y., 1982.

8 Cahn S. Industry of Devotion: The Transformation of Women's Work in England, 1500-1660. N.Y., 1987.

9 Подробно об этом см.: Wiesner M.E. Women and Gender. P. 82—104.

10 Quataert J.H. The Shaping of Women's Work in Manufacturing: Guilds, Households, and the State in Central Europe, 1648—1870 // American History Review. 1985. Vol. 90. № 1. P. 122-148.

11 Wiesner M.E. Women and Gender. P. 104-106.

84

12 Snell K. Annals of the Labouring Poor. Cambridge, 1987. См. также: Women and Work in Pre-lndustrial England / Eds. by L. Charles, L. Duffin. L, 1985.

13 Traer J. Marriage and Family in Eighteenth-Century France. Ithaca, 1980; Interest and Emotion: Essays on the Study of Family and Kinship / Eds. by H. Medick, D. Sabean. Cambridge, 1984; Merles K. The English Noble Household, 1250-1600. L, 1988; Stone L. Road to Divorce: England 1530-1987. Oxford, 1990; The Family in Italy from Antiquity to the Present / Eds. by D.I. Kertzer, R.P. Sailer. New Heaven, 1991; etc.

и В наиболее концентрированном ,виде результаты этих работ пред­ставлены в докладах и материалах дискуссий, опубликованных в сборнике: La Donna neU'economia secc. XIII—XVIII. Prato, 1990.

15 Holdemess B.A. Widows in Pre-industrial Society: An Essay upon Their Social Function // Land, Kinship and Life-Cycle / Ed. by R.M. Smith. Cambridge, 1984. P. 412-456.

16 Wiesner M.E. Women and Gender. P. 107-109.

17 Ibid. P. 110.

18 Этот поворот наиболее ярко фиксируется в: Poovey M. Uneven De­velopments: The Ideological Work of Gender in Mid-Victorian England. Chicago, 1988.

19 Kowaleski-Wallace E. Consuming Subjects. Women, Shopping, and Busi­ness in the Eighteenth Century. N.Y., 1997. P. 147.


Глава 4. гендер, власть и концепция «разделенных сфер»

Во многих научно-исторических публикациях последнего двадцатилетия вводится различение между обладанием, с одной стороны, легитимной политической властью, формально при­знанным авторитетом, дающим санкционированное обществом право принимать обязательные для других решения, и с дру­гой — возможностью оказывать на людей, их действия и про­исходящие события неформальное влияние, то есть, так или иначе, воздействовать на них или — еще жестче — манипули­ровать ими — для достижения своих целей. В соответствии с этим расширяется и понимание политической истории (а точ­нее: социально-политической истории), в предмет которой включается не только официальная политика, но и все, что, так или иначе, касается властных отношений в обществе. По­литический аспект стал усматриваться в отношениях не только между королем и подданным, монархом и парламентом, но также и между хозяином и слугой, землевладельцем и держате­лем, отцом и сыном, мужем и женой. С этой же концептуаль­ной платформы ставится вопрос о роли гендера в распределе­нии властных полномочий.

Сегодня расширенная и обогащенная концепция власти за­нимает очень заметное место в гендерной истории, поскольку одной из ее центральных задач является изучение возможнос­тей и способности женщин, на протяжении многих веков ли­шенных — в пользу мужчин — доступа к формальным инсти­тутам политической власти, оказывать опосредованное влияние на принятие решений в публичной сфере и на действия других людей или групп в условиях патриархатного господства1.

Понятие «women's power» применяется во множестве работ, рассматривающих воздействие женщин на политические реше­ния и исторические события, их роль в экономике и общест­венной жизни, их влияние на формирование и передачу куль­турных стереотипов (в том числе посредством культурного пат­ронирования, или меценатства, и собственной творческой ра­боты), а также особенности так называемых женских социаль­ных сетей, или сетей влияния, под которыми понимаются меж­индивидные связи между женщинами или формирующиеся во­круг одной женщины.

Очень редко обладая формальным авторитетом, женщины действительно располагали эффективными каналами нефор­мального влияния. Устраивая браки, они устанавливали новые семейные связи; обмениваясь информацией и распространяя слухи, формировали общественное мнение; оказывая покрови­тельство, помогали или препятствовали мужчинам делать поли-

86


тическую карьеру; принимая участие в волнениях и восстаниях, проверяли на прочность официальные структуры власти и т.д. Инструменты и формы этого влияния рассматриваются гендер­ными историками в рамках различных моделей соотношения приватного и публичного, отражающих распределение власти, престижа и собственности через систему политических, куль­турных, экономических институтов, которая в каждом общест­ве определяла конкретно-историческое смысловое наполнение понятий «мужского» и «женского»2.

Иначе говоря, именно исторические изменения в конфигу­рации частной и публичной сфер общественной жизни высту­пают как необходимое опосредующее звено в социальной де­терминации гендерно-исторической динамики, то есть в опре­делении траектории и темпов изменений в гендерных отноше­ниях и представлениях. Причем степень жесткости и интенсив­ности этих связей также изменялась.

Историки, антропологи и социологи фиксируют частичное или практически полное совмещение оппозиции мужско­го/женского (маскулинного/феминного) и дихотомии публич­ного/приватного в разных культурах и обществах. Некоторые теоретики, такие как Мэри О'Брайен, утверждают, что мужчи­ны создали публичные общественные институты для контроля над поведением и деятельностью людей в первую очередь по­тому, что чувствовали себя отстраненными от самого важного естественного процесса человеческой жизни — рождения. Таким образом, согласно этой гипотезе, расщепление частного и публичного имело в своей основе желание мужчин контро­лировать биологическое воспроизводство рода человеческого3. Но каковы бы ни были действительные первопричины разде­ления публичного и приватного, — а установить их неимовер­но трудно именно потому, что это произошло так давно, за пределами письменной истории, — с течением времени оно, несомненно, претерпело существенные изменения.

Антропологи уже на заре исторического развития, во всех обществах, где имело место выделение публичной власти из частной, фиксируют тенденцию к отстранению женщин от этой публичной власти4. Роль женщин в частной жизни и их отношение к публичной сфере стояли в центре проблематики уже упоминавшихся исследований по истории женщин, кото­рые пытались выяснить механизм действия патриархатной сис­темы, сохранявшей в течение многих столетий — и в самых разных условиях — подчиненное положение женщин как в сексуально-репродуктивной («частной»), так и в социально-экономической и политико-правовой («публичной») сфере5. Согласно этим теориям, и «приватизация женщин» в семье, и рост их активности вне дома описывались в терминах оппози-

87

ции частного и публичного, индивида и государства, домашне­го хозяйства и общественного производства6.

В классической Греции, где производственная деятельность сосредоточивалась в домохозяйстве, сфера публичного, или полис, была чисто политической, и ею заправляла небольшая группа взрослых граждан мужского пола. В Древнем Риме, с его четкой концепцией публичной власти, женщины были ис­ключены из нее со всей определенностью. Но уже в каролинг­ский период, когда действительным центром отправления влас­ти стала курия крупного феодала, а не государство, это разли­чение почти исчезло, что практически свело на нет ограниче­ния властных полномочий женщин-наследниц. С постепенным развитием государственного аппарата и усилением контроля с его стороны влияние женщин снижалось7. В целом ряде работ по истории нового времени приводятся очень убедительные доказательства того, что так называемое освобождение индиви­да, которое у большинства историков ассоциируется со време­нем и с воздействием Реформации, подъемом национальных государств и разрушением традиционных общинных структур, не было последовательным и отличалось гендерной исключи­тельностью: через определенный промежуток времени, в XIX в., происходит «второе закрепощение» женщины семейными структурами — создается культ семьи и домашнего очага, ко­торый как раз индивидуальной свободе женщины отнюдь не способствовал.

Уже в раннее новое время маскулинизация публичной сферы усиливается и в теории, и на практике. гендерные роли и отношения необыкновенно часто становятся предметом об­щественного обсуждения. Начало XIX в. отмечено очень высо­ким уровнем демаркации частного и публичного. Именно пуб­личная сфера, включающая мир политики, юридические права и обязанности, рыночные институты, признавалась сферой «реальной» власти, престижа и могущества. Метафора разде­ленных сфер, которая зримо выражала и подспудно оправды­вала расхождение гендерных статусов, стала — наряду с куль­том домашнего очага и «кодексом чистоты» — своеобразной ортодоксией общественного сознания и совсем не случайно именно основанная на ней теоретическая модель заняла впос­ледствии ведущее место в концептуальных построениях и ри­торике «женской истории». И это несмотря на обоснованные сомнения в ее адекватности и размах экспериментов по декон­струкции абсолютизированной дихотомии приватного и пуб­личного как элемента гендерной идеологии викторианской эпохи8.

Появление нового взгляда на проблему соотношения сферы частного и публичного было связано именно с развитием тео­ретических и исторических гендерных исследований. При этом

гендерные историки, в значительной степени опираясь на ан­тропологические исследования, которые связывают домини­рующее положение мужчин и неравенство полов непосредст­венно с функциональным разделением человеческой деятель­ности на частную (домашнюю) и публичную сферы и с вытес­нением женщин из последней, вносили в эту схему свои кор­рективы. Например, во многих работах вопрос о так называе­мой автономизации частной сферы уходит на задний план. Ис­ходным моментом является понимание зависимости, и даже самой возможности, функционирования публичной сферы, в которой почти безраздельно доминировали мужчины, от сози­дательной деятельности женщин в домашней частной жизни. Семья становится фокусом исследования не только из-за того, что в ней реализуется взаимодействие полов, а потому что именно она является тем местом, где перекрещиваются и воз­действуют друг на друга приватная и публичная сферы жизни, местом координации и взаимного регулирования репродуктив­ной и всех других форм человеческой деятельности.

Новый подход позволил, в частности, описать сложные конфигурации и переплетения классовых и гендерных разли­чий в локальном социальном анализе двух иерархически орга­низованных общностей — семьи и местной деревенской или приходской общины — с характерным для каждой из них ком­плексом социальных взаимодействий, включающим и отноше­ния равноправного обмена, и отношения господства и подчи­нения. При этом выяснилось, что гендерная иерархия, дейст­вующая на обоих уровнях, лишь на первый взгляд кажется проще, чем классовая. Ее сложность и противоречивость рас­крывается только в микроанализе. Как жены были подвластны своим мужьям в семье, так и женщины в общине подчинялись мужчинам, чьи властные позиции в локальном сообществе поддерживались формально — правом — и неформально — об­щепринятыми правилами повседневной жизни, обычаями и культурными традициями. Однако далеко не все взаимоотно­шения мужчин и женщин укладывались в эту модель. В неко­торых жизненных ситуациях (например, в качестве матери, хо­зяйки, богатой соседки) женщины могли иметь власть над мужчинами9.

Один из аспектов проблемы участия женщин во всепрони­кающей системе властных отношений и их неформального влияния в публичной сфере затрагивает тему женской религи­озности. Нельзя забывать о том, что в течение всего средневе­ковья, хотя и в разной степени, служение Господу давало мно­гим женщинам-настоятельницам (чаще всего из аристократи­ческих родов) доступ к властным позициям, пусть и за толсты­ми монастырскими стенами. Даже идеальный образ настоя­тельницы, созданный во времена христианской античности,

89

этой реальности не противоречит, хотя и смещает акценты. Св. Иероним (ок. 340—420 гг.), в частности, писал: «Кто может достойно восхвалить жизнь нашей Леи? Она так была предана Господу, что, будучи начальницей монастыря, казалась мате­рью девиц; она, носившая прежде легкие одежды, обременила члены власяницею; она проводила бессонные ночи и поучала своих соратниц более примером, чем словами. Она была так смиренна и так покорна, что, будучи некоторым образом гос­пожою многих, она казалась служанкою всех — быть может, для того, чтобы, не считаясь госпожой людей, быть больше рабою Христовой»10. Этим описанием была задана высшая норма, но жизнь, разумеется, отличалась большим разнообра­зием вариантов11.

В эпоху Реформации религия была одной из немногих сфер, открытых для проявления индивидуальных предпочтений и реализации невостребованных способностей женщин, для их самостоятельных решений и действий. Хотя женщины фор­мально не участвовали в разработке вопросов религиозной по­литики и в публичных спорах по вопросам религии, тем не менее, это была главная сфера жизни, где они отвечали за себя сами. У них всегда предполагалось наличие религиозных убеж­дений, которые могли повлечь за собой ситуацию конфликта между двумя авторитетами — людскими суждениями и божьи­ми заповедями.

Женщина должна была выбирать между тем, что требует от нее принадлежащая мужчинам политическая и церковная власть, и тем, что — как подсказывал внутренний голос — было ей предназначено самим Господом. Причем, как это ни парадоксально, именно к ветхозаветным героиням и к библей­ским примерам благочестивых жен чаще всего обращались ос­лушницы, стараясь таким доступным и не раз апробированным способом обосновать свои поступки, идущие вразрез с мужски­ми директивами12.

В произведениях женщин этой эпохи часто утверждается, что их религиозная деятельность является частным делом, и только Бог мог бы быть им в этом истинным судьей. Тем не менее, их религиозные убеждения, вступая в противоречие с идеалом покорности и пассивности, иногда являлись побуди­тельным мотивом и внутренним оправданием публичных акций. Вполне естественно, что самые заметные последствия имел религиозный выбор тех женщин-правительниц, которые, оказавшись волею династических судеб на вершине власти, принимали решения и за свою семью, и за всех своих поддан­ных. Но та же возможность религиозного оправдания незави­симых действий во многом обеспечила массовое участие жен­щин в радикальных протестантских сектах и в различных ре-

90

L

лигиозно-политических конфликтах эпохи ранних европейских революций в целом13.

Возможность высказываться в диспутах по религиозным во­просам (в том числе и в печатной форме, рассчитанной на ши­рокую аудиторию) неизмеримо расширила зону женского вли­яния в публичной сфере14. Тот факт, что большинство публи­каций, авторами которых были женщины, касались религиоз­ных сюжетов, был, очевидно, неслучаен. Вероятно, благочестие являлось одним из наиболее социально приемлемых оправда­ний вмешательства «второго пола» в исключительно мужскую область деятельности, поскольку «перо — как меч — считалось мужской прерогативой»15.

Многочисленные и чрезвычайно интересные исследования посвящены разработке проблемы гендерной дифференции в политической сфере, особенно в области «высокой политики». Многие десятилетия источниковая база специалистов по поли­тической истории почти исключительно ограничивалась офи­циальными докладами государственных советов, протоколами их заседаний и дипломатической корреспонденцией. Но все эти документы производились мужчинами и для мужчин, со­ставлявших официальную придворную иерархию. Таким обра­зом, эти доклады вовсе не отражали то неофициальное, нефор­мальное влияние на политику, которое осуществлялось неза­метно, вдали от дипломатической авансцены — например, чле­нами семьи или королевскими исповедниками. Но такое вли­яние, которое отдельные индивиды оказывали, прямо или кос­венно воздействуя на короля или его министров, проявляется в других исторических документах: придворных хрониках, ар­хивах религиозных учреждений, завещаниях, частной перепис­ке. Эти документы часто обеспечивают первоклассную инфор­мацию об использовании женщинами системы патроната, глав­ного механизма, посредством которого представительницы элиты могли осуществлять и реально осуществляли свое поли­тическое влияние.

В то время как правительственные органы производили до­кументы, предназначенные для того, чтобы подтвердить, что принятие решений находилось в руках избранной группы муж­чин и что этот процесс осуществлялся именно через официаль­ные правительственные органы, наблюдатели, например при испанском дворе, замечали, что переговоры часто велись в таких неподходящих местах, как конвенты, сады летних рези­денций или за королевским обедом. Принятие политических решений не было исключительной прерогативой государствен­ных советников. Протоколы заседаний Государственного Сове­та, фиксирующие в деталях мнения конкретных его членов, часто скрывают сложный переговорный процесс, имевший место задолго до того, как король встречался со своими совет-

91

никами. При изучении этих неформальных переговоров возни­кает совершенно иная «дипломатическая» картина, более ши­рокая панорама придворной политики, в которой женщины монаршего семейства и королевские фаворитки становятся весьма заметными.

Так, новые исследования показывают, что дипломатическая сеть австрийских Габсбургов при испанском дворе, и по замыс­лу, и по недостатку, функционировала главным образом через родственников, большинство которых составляли женщины. Фокус этой сети демонстрирует пересечение и переплетение се­мейных и политических интересов. Выступая в интересах авст­рийских Габсбургов, «габсбургские женщины» утверждали, что они просто защищают интересы семьи и религии, но фактичес­ки речь шла о политических делах, которые касались финансо­вых и экономических интересов испанского государства16.

Их конкретные просьбы и используемые ими аргументы по­зволяют понять, «до какой степени эти женщины манипулиро­вали представлениями о феминности семейной и религиозной сфер для того, чтобы прикрыть или даже оправдать свое вступ­ление в трудные политические дискуссии и воздействовать на их исход. Их действия и прошения также побуждают нас вы­яснить, действительно ли эти женщины следовали тому регла­менту, который был установлен их мужскими родственниками, или они строили свои стратегии в соответствии со своими соб­ственными конкретными нуждами и предпочтениями». «Габс­бургские женщины» при испанском дворе начала XVII столе­тия (императрица Мария, Маргарита Австрийская и др.) ока­зываются сильными и ловкими политиками, неожиданно ис­кусными политическими игроками, действующими не только в интересах своей семьи, но также и преследуя независимые лич­ные цели: политически активных габсбургских женщин специ­ально обучали служить высшим политическим интересам ди­настии, преследовать политические, военные и территориаль­ные цели. Используя этот ресурс, они действовали не только на благо Австрийского Дома, но и для того, чтобы сохранить ту личную власть, которую давало им политическое влияние. Они использовали неформальные и непрямые средства, как и официальные. Они могли использовать личные контакты. Послы, специальные посланники, нунции, эрцгерцоги, импе­раторы и короли с готовностью признавали решающую поли­тическую власть и положение Императрицы Марии или Мар­гариты Австрийской17.

Это заставляет пересмотреть и общий взгляд на функциони­рование политической сферы и особенно придворной полити­ки в начале нового времени: несмотря на преобразования в сторону рационализации политических институтов, сохраня-

92

Г

лись позиции неформальной политической культуры, характер­ной для средневековья.

Женщины, близкие к престолу, неизбежно оказывались в центре политического мира Европы начала нового времени. Даже инкорпорируя женщин в исторические нарративы, совре­менные историки не всегда могут точно оценить, насколько политически активны они были.

Женщины королевской семьи не принимали спокойно предписанные политические роли, но находили способы вы­сказать свои мнения так, чтобы они были более приемлемы для представителей сугубо мужской государственной и при­дворной иерархии. Чтобы нарушить наложенные мужчинами политические ограничения, женщины использовали религиоз­ный патронат и семейные дела, то есть те области, в которых мужчины признавали и терпели женскую власть. Хотя королев­ские женщины формулировали (облекали) свои просьбы в ре­лигиозные и семейные формы (термины), эти просьбы часто были, по своей природе, политическими. Со стороны женщин это были сознательные усилия обойти традиционные сети уп­равления и использовать мужские представления о приемле­мом женском поведении в своих интересах или в интересах своих родственников.

Это также были и сознательные попытки играть роль в по­литической жизни, в той жизни, которая утверждала социаль­ную и личную ценность мужчин, но которая во все большей мере закрывалась для женщин. Благодаря своим линьяжам и воспитанию, королевские женщины были политическими су­ществами. Их браки были политически мотивированными, и они служили в зарубежных странах как неофициальные дипло­матические представители своих родных. Никакие трактаты, приготовленные для них исповедниками и моралистами, не могли заставить их с легкостью принять подчинение мужчи­нам, особенно когда само воспитание и образование подгото­вило их к выполнению важных официальных функций.

Важное место в обсуждении проблемы «гендер и власть» за­нимает анализ политического аспекта гендерной дифференциа­ции в западно-европейской истории раннего нового времени, который чрезвычайно рельефно выявляется именно в эту пере­ломную эпоху. Историческая ситуация и события XVI в., и в том числе появление в результате династических инцидентов во многих странах Европы государей женского пола и регент­ствующих матерей при несовершеннолетних монархах (Изабел­ла в Кастилии, Мария и Елизавета Тюдор — в Англии, Мария Стюарт — в Шотландии, Екатерина Медичи и Анна Австрий­ская — во Франции и др.), оставили яркий след в политичес­кой мысли этого времени. Так, характерной приметой многих произведений ее выдающихся представителей и дебатов между

93

ними стало пристальное внимание к неожиданно выдвинув­шейся на первый план проблеме, напрямую связанной с тем, что сегодня понимают под термином «социальное конструиро­вание гендера»: может ли женщина, рожденная в королевской семье и обученная «монаршему делу», преодолеть ограничения своего пола? Или иными словами: что было (или что следует считать) главной детерминантой в определении социальной роли индивида — гендер или ранг?

Самыми резкими оппонентами женского правления были английские пуритане и шотландские кальвинисты, которые эмигрировали на континент из-за репрессий «Кровавой Мэри» и Марии де Гиз. В своих сочинениях, опубликованных в изгна­нии, Кристофер Гудман, Джон Нокс и другие сравнивали Марию Тюдор с Иезавелью и доказывали, что правление жен­щин противоречит природе, закону и Святому Писанию. Разя­щие инвективы своего трактата «Первый трубный глас против правления женщин», изданного в Женеве в 1558 г., Джон Нокс направлял в адрес и Марии Тюдор, и Марии Стюарт. Его по­зиция решительно и ясно сформулирована уже в первой фразе: «Допустить женщину к управлению или к власти над каким-либо королевством, народом или городом противно природе, оскорбительно для Бога, это деяние, наиболее противоречащее его воле и установленному им порядку...»18 В сочинениях Нокса и его соратников определяющей в оценке правления женщины как «чудовищного» выступала сама принадлежность к женскому полу и ее подданные в дополнительном оправда­нии для восстания против «такого монстра» не нуждались.

Ирония судьбы состояла в том, что именно в год публика­ции этого и других аналогичных памфлетов пуританских кри­тиков женского правления, после смерти ревностной католич­ки Марии Тюдор на английский трон взошла защитница ре­формированной церкви Елизавета, что сделало их негативную позицию по отношению к законности прав женщины занимать престол довольно уязвимой.

И вот тогда-то стало ясно, насколько в действительности мало что определяющим был в этом случае для реформаторов вопрос пола, или то, что нынешние историки называют ген-дерным фактором. «Ваше Величество напрасно гневается на меня из-за моей книги, которая была написана в другие вре­мена и касалась правления других особ, — оправдывается "опасный бунтовщик" Джон Нокс в письме к королеве Елиза­вете от 20 июля 1559 г. — Господь... вознес Вас на вершину власти, чтобы Вы правили его людьми для славы церкви Гос­пода. Поэтому в своем правлении Вы должны уповать только на вечное провидение Божие, а не на законы, которые из года в год могут меняться. Только в этом случае Ваше правление

94

будет долгим и счастливым, а я, с моей стороны, буду благо­словлять и укреплять Вашу власть языком и пером»19.

Ряд придворных авторов елизаветинского времени выдвину­ли совершенно новые аргументы против автоматического ис­ключения женщин из порядка престолонаследия. Так, Джон Эйлмер утверждал, что даже замужняя королева может править легитимно, потому что ее подчинение мужу ограничивается частной жизнью и не распространяется на публичную сферу, в которой она и для своего мужа, как для всех своих подданных, является законным монархом. Эту концепцию «расщепленной идентичности» Эйлмер и другие политические мыслители опи­сывали метафорой «двух тел» государя, которая позволяла раз­личать королеву как персону и как воплощение власти, отделяя ее телесную женственность от обнаруживаемых в ней мужских качеств, которые считались необходимыми для управления подданными и которые она могла получить по династическому рождению и воспитанию.

Таким образом, как показала, в частности К. Джордан, Эйлмер и другие защитники «женского правления» отчетливо разделяли пол—секс и пол—род, или гендер20. И сама Елизаве­та прекрасно осознавала преимущества этой метафоры и ис­пользовала сочетание женских и мужских гендерных стереоти­пов в своих целях, выразив это ярко и лаконично в знаменитой фразе: «Я знаю, что имею тело хрупкой и слабой женщины, но у меня ум и мужество короля»21.

Напротив, Жан Боден в своей оппозиции женскому прав­лению вернулся к постулатам Писания и естественного права и, помимо этого, выдвинул тезис, на который затем в XVII в. чаще всего ссылались его единомышленники в этом вопросе: государство подобно домохозяйству, и потому так же как в до­мохозяйстве мужу/отцу принадлежит власть над всеми други­ми, так и в государстве всегда должен править мужчина/мо­нарх. Идея патриархального авторитета и образ Отца использо­вались монархами для обоснования своих притязаний на власть над подданными, как, например, в утверждении Якова I: «Я — муж, а весь остров — это моя законная жена»22.

Аналогия между королевской и отцовской властью могла «работать» и в обратном направлении — на укрепление авто­ритета мужского главы домохозяйства. Как подданные не имели никакого или же строго ограниченное право на восста­ние против своего государя, так и жена и дети не могли оспа­ривать авторитет мужа/отца в семье, поскольку считалось, что и монархи, и отцы получили свою власть от Бога, а домохо­зяйство в этом контексте рассматривалось не как частная, а как мельчайшая политическая ячейка и, соответственно, как часть публичной сферы. Как это сформулировал Боден: «Оста­вив рассуждения о морали философам и теологам, займемся

95

тем, что относится к политической жизни, и поговорим о влас­ти мужа над женой, которая является источником и основой всякого человеческого общества»23.

Многие историки указывают на то, что Реформация спо­собствовала упрочению авторитета глав семейств, придав им еще более важные религиозные и надзирательные функции, чем те, которыми они располагали при католицизме. Но мно­гие представители протестантского духовенства также отводили матерям некоторую роль в религиозном и нравственном воспи­тании, хотя и непременно второстепенную, по сравнению с ролью патриарха — отца семейства. Но в католических странах власть отца в семье в этот период также усиливается в резуль­тате проводимой абсолютизмом политики централизации. На­пример, во Франции между 1556 и 1789 гг. была принята целая серия законов, которые одновременно усиливали и мужской авторитет в семье и власть государства за счет компетенции церкви, которая для признания брака действительным требова­ла, по меньшей мере, номинального согласия обеих сторон. Новые законодательные акты вводили тюремное заключение для детей, которые не : подчинялись решениям своих отцов, причем сроки наказания для дочерей были значительно доль­ше, чем для сыновей. Этот двойной пресс семьи и государства нанес существенный ущерб правам женщин распоряжаться своими личными судьбами и собственностью24.

В XVI—XVII вв. власть мужей над своими женами редко ос­паривалась, и следствием этого было исключение женщин из дискуссии о политических правах: поскольку замужние женщи­ны в правовом плане находились под опекой супруга, они не могли быть причислены к политически независимым лицам, на тех же основаниях, что и слуги, ученики или держатели. Имен­но зависимость женщин от своих мужей была использована как повод не прислушаться к их требованиям в тех немногих случаях, когда они открыто предприняли самостоятельные по­литические акции. Самым ярким примером являются парла­ментские петиции женщин в эпоху Английской революции. Несколько раз во время Гражданской войны большие группы женщин напрямую обращались к парламенту с петициями по важным вопросам экономики и политики, и неизменно стал­кивались с пренебрежением и насмешками25. Если они и по­лучали какой-то ответ, то сопровождавший его комментарий сводился к тому, что подобные вопросы находятся выше жен­ского понимания и что женщины должны пойти домой и спро­сить своих мужей, ведь поскольку муж представляет свою жену в публичных делах за пределами домохозяйства, то женщины не имеют права обращаться в парламент.

В некоторых женских петициях специально отмечалось, что «не все мы являемся женами», а в петиции 1649 г. были ис-

96

пользованы самые сильные аргументы, когда-либо звучавшие вплоть до XIX в. в пользу политических прав женщин: «Так как мы убеждены в нашем сотворении по подобию Божьему и в нашем стремлении к Христу, равном с мужчинами, как и в пропорциональной доле свобод этой Республики, нас просто не может не удивлять и не огорчать, что мы кажемся вам на­столько презренными, что недостойны подавать петиции или представлять наши жалобы этой достопочтенной Палате... Разве мы не заинтересованы равным образом с мужчинами нашей страны в тех вольностях и гарантиях, которые содержат­ся в Петиции о правах и других добрых законах?..»26

Язык этого уникального исторического документа совер­шенно недвусмысленно свидетельствует о том, что его авторы чувствовали себя вправе действовать на политической сцене. Однако никто серьезно не обсуждал эти аргументы, а авторы газетных заметок настоятельно рекомендовали мужьям осу­ществлять более строгий контроль за своими женами и так за­грузить их домашними обязанностями, чтобы у них не было времени беспокоиться о политике.

То, что правовая ответственность за действия жен возлага­лась на их мужей, имело и другое, можно сказать, обратное последствие, так как это снимало некоторые психологические преграды и стимулировало участие женщин в таких специфи­ческих типах политической активности, как бунты, восстания и другие движения народного протеста. Особенно велика была роль женщин в голодных бунтах, где они часто выступали в ка­честве зачинщиц, а также в антиналоговых движениях в Гол­ландии и Франции XVI—XVII вв. Лидерство женщин в таких чрезвычайных обстоятельствах, видимо, не воспринималось как нарушение гендерной иерархии, учитывая их кратковре­менность.. Но когда дело касалось более широких и продолжи­тельных восстаний политического характера массовое вовлече­ние в них женщин вызывало обостренное внимание и допол­нительное беспокойство властей, а, в конечном счете, — осо­бенно ожесточенную реакцию. Из всех возможных способов иерархической организации общества — в соответствии с клас­сом, возрастом, рангом, занятием и т.д. — гендер восприни­мался как самый «естественный», а покушения на его незыб­лемость как самые опасные.

Примечания

1 Многое здесь было заимствовано историками у антропологов, зани­мавшихся изучением того, как изменялся статус женщины в пуб­личной сфере. Одной из интереснейших работ этого направления является монография Пэгги Сэнди «Женское влияние и мужское господство: О происхождении неравенства полов» (Sanday P.R. Fe-


97

male Power and Male Dominance: On the Origins of Sexual Inequality. Cambridge, 1981).

2 Эта концепция стала базовой для целого ряда индивидуальных мо­нографий и коллективных проектов (например: Women and Power in the Middle Ages / Eds. by M. Erler and M. Kowaleski. Athens—L., 1988). См. также соответствующий раздел в Библиографии.

3 O'Brien M. The Politics of Reproduction. L, 1981.

4 Stacey M., Price M. Women, Power, and Politics. L, 1981.

5 Kelly J. Women, History, and Theory. Chicago, 1984. P. 61—62.

6 Nicholson L.J. Gender and History. The Limits of the Social Theory in the Age of the Family. N.Y., 1986. P. 201-208.

7 McNamara J.A., Wemple S. The Power of Women through the Family in Medieval Europe: 500—1100 // Clio's Consciousness Raised / Eds. by M. Hartman, L.W. Banner. N.Y., 1974.

8 Gendered Domains: Rethinking Public and Private in Women's History / Eds. by D.O. Helly, S.M. Reverby. Ithaca-N.Y., 1992; History and Feminist theory / Ed. by A.-L. Shapiro. Middletown (Conn.), 1992. См. также: Elshtain J.B. Public Man, Private Woman. Oxford, 1981; The Public and the Private / Ed. by E. Gamarnikow. L., 1983; Landes J. Women and the Public Sphere: A Modern Perspective // Social Analysis. 1984. Vol. 15. № 4. P. 20-31; Yeatman A. Gender and the Differentia­tion of Life into Public and Domestic Domains // Ibid. P. 32—49; Hall C. Private Persons versus Public Someones: Class, Gender and Politics in England, 1780—1850 // Language, Gender and Childhood / Eds. by С Steedman et al. L., 1985. P. 10-33; Gender, Ideology, and Action: Historical Perspectives on Women's Public Lives / Ed. by J. Sharistanian. N.Y., 1986; Labour and Love: Women's Experience of Home and Family, 1850-1940 / Ed. by J. Lewis. Oxford, 1986; Wies-ner M.E. Women's Defense of their Public Role // Women in the Mid­dle Ages and the Renaissance: Literary and Historical perspectives / Ed. by M.B. Rose. Syracuse, 1986. P. 1-27; Davidoff L, Hall С Family Fortunes: Men and Women of the English Middle Class, 1780-1850. L., 1987; Kerber L.K. Separate Spheres, Female Worlds, Woman's Place: The Rhetoric of Women's History // Journal of American History. 1988. Vol. 75. № 1. P. 9-39; Poovey M. Uneven Developments: The Ideo­logical Work of Gender in Mid-Victorian England. Chicago, 1988; Pe­terson M.J. Family, Love, and Work in the Lives of Victorian Gentle­women. Bloomington—Indianapolis, 1989; Steedman С 'Public' and «Private» in Women's Lives // Journal of Historical Sociology. 1990. Vol. 3. № 4. P. 294-304; etc.

9 Amussen S.D. An Ordered Society: Gender and Class in Early Modern England. Oxford-N.Y., 1988. P. 1-33.

10 Иероним. Письмо к Марцелле о кончине Леи. Пер. И.П. Стрельни­ковой // Памятники средневековой латинской литературы IV—VII веков / Под ред. С.С. Аверинцева, М.Л. Гаспарова. М., 1998. С. 142-143.

11 Нельзя в этой связи не вспомнить о замечательной женщине — первой немецкой поэтессе и первом враче, аббатиссе, обладавшей визионерским даром («случилось так, что я узрела величайший свет, из которого был глас небесный»), Хильдегарде Бингенской, к

которой обращались за советами короли и императоры, папы и другие высшие церковные деятели (См. одно из ее религиозных стихотворений в Хрестоматии). Подробнее о самой Хильдегарде см., в частности: Сурта Е. Средневековая женская мистика: Хиль-дегарда фон Бинген // Иной взгляд: Международный альманах тен­дерных исследований. Минск. Март 2001. С. 15—17.

12 Davis N.Z. City Women and Religious Change // Eadem. Society and Culture in Early Modern France. Stanford, 1975. P. 65—96; Collinson P. The Role of Women in the English Reformation // Studies in Church History / Ed. by G.J. Cuming. V. II. L, 1975. P. 258-272; Renaissance, Reformation, Resurgence / Ed. by P. de Klerk. Grand Rapids, 1976; Bainton R.H. Women of the Reformation. Minneapolis, 1977; Mar­shall S. W. Women in the Reformation Era // Becoming Visible: Women in European History / Eds. by R. Bridenthal, С Koontz. Boston, 1977. P. 165-191; Womanhood in Radical Protestantism 1525-1675 / Ed. by J.L. Irvin. N.Y.-Toronto, 1979.

13 См.: Parish D.L. The Power of Female Pietism: Women as Spiritual Authorities and Religious role Models in Seventeenth-Century England // Journal of Religious History. 1992. Vol. 17. № 1. P. 33-46; Mack P. Visionary Women: Ecstatic Prophecy in Seventeenth-Century England. Berkeley etc., 1992; Harrison W. The Role of Women in Anabaptist thought and Practice: the Hutterite Experience of the Sixteenth and Sev­enteenth Centuries // Sixteenth Century Journal. 1992. V. 23. № 1. P. 49—70; Crawford P. Public Duty, Conscience, and Women in Early Modern England // Public Duty and Private Conscience in Seventeenth-Century England / Eds. by J. Morrill et al. Oxford, 1993. P. 57-76.

14 Warnicke KM. Women of the English Renaissance and Reformation. Westport (Conn.), 1983; Silent but for the Word: Tudor Women as Pa­trons, Translators, and Writers of Religious Works / Ed. by M.P. Han-nay. Kent (Ohio), 1985; Triumph over Silence: Women in Protestant History / Ed. by L.R. Greaves. Westport (Conn.), 1985; Wiesner M.E. Women's Response to the Reformation // The German People and the Reformation / Ed. by R. Po-Chia Hsia. Ithaca, 1988; Women in Ref­ormation and Counter-Reformation Europe: Public and Private Worlds / Ed. by S. Marshal. Bloomington, 1989; Rapley E. The Devotes: Women and Church in Seventeenth-Century France. Montreal, 1990 etc.

15 Mendelson S. The Mental World of Stuart Women: Three Studies. Brighton, 1987. P. 4.

16 Их стремление обеспечить финансовую поддержку австрийским Габсбургам в Центральной Европе и Фландрии игнорировало огра­ниченность финансовых ресурсов испанской монархии и шло враз­рез с планами герцога Лерма и некоторых государственных совет­ников сконцентрировать эти ресурсы на Иберийском полуострове.

17 Sanchez M.S. The Empress, the Queen, and the Nun. Women and Power at the Court of Philip III of Spain. Baltimore-L, 1998. P. 5-10, 272—

273.

18 Цит. по: Английская Реформация. Документы и материалы. М., 1990. С. 55.

19 Цит. по: Англия в эпоху абсолютизма. Статьи и источники. М.,

1984. С. 57.

99

20 Jordan C. Renaissance Feminism: Literary Texts and Political Models. Ithaca, 1990.

21 Teague F. Elizabeth I: Queen of England // Women Writers of the Ren­aissance and Reformation. Athens, 1987. P. 542.

22 Цит. по: Wiesner M.E. Women and Gender... P. 243.

23 Fame С Democracy without Women: Feminism and the Rise of Liberal Individualism in France. Bloomington, 1991. P. 40.

24 Hartley S. Engendering the State: Family Formation and State Building in Early Modern France // French Historical Studies. 1989. Vol. 16. № 1. P. 4-27.

25 Например, в 1649 г. сотни женщин подали прошение об освобож­дении лидера левеллеров Джона Лильберна, а в 1659 г. семь тысяч квакерских жен подписали петицию в парламент об отмене деся­тин.

26 Smith H.L. Reason's Disciples: Seventeenth-Century English Feminists. Urbana, 1982. P. 55.

Часть III

Программа спецкурса «История Западной Европы в гендерном измерении»

Предварительные замечания

Программа спецкурса «История Западной Европы в гендер­ном измерении» разработана для студентов старших (III—V) курсов дневного отделения исторических факультетов универ­ситетов и рассчитана на 34 аудиторных часа.

Цель курса — познакомить студентов с одним из наиболее динамично развивающихся направлений современной истори­ографии, с методологией и концептуальным аппаратом жен­ской и гендерной истории, показать эвристические возможнос­ти и интегративный потенциал гендерного анализа в истории. Лекции сочетаются с семинарскими занятиями и с обсуждением рефератов и докладов, подготовленных участниками семинара по избранным темам, обеспеченным источниками и литературой.

Задачи учебного курса состоят, во-первых, в том, чтобы дать студентам, специализирующимся по всеобщей истории, целост­ное представление о важнейших темах и направлениях (иссле­довательских подходах) в рамках женской и гендерной истории, познакомить их с новейшими концепциями пола, с теми поня­тиями, моделями и методами гендерного анализа, которые ис­пользуются в практике гендерно-исторических исследований, а' во-вторых, в том, чтобы показать пути интеграции гендерного подхода в изучение всеобщей истории, а также те новые интер­претации прошлого, которые создаются на его базе.

В курсе лекций нашли отражение становление, эволюция, существенные изменения в предмете и проблематике рассмат­риваемого исследовательского направления, а также его пос­ледние достижения в области конкретно-исторического анали­за и в синтетических построениях. Таким образом, в курсе со­четаются и взаимно дополняют друг друга теоретико-историо­графический и проблемно-хронологический подходы.

Тема 1. История женщин или женская история? (2 ч.)

«Исследования женщин» — предпосылки и условия ста­новления нового междисциплинарного научного направления. «Женская тема» в историографии до 60-х годов XX столетия. Идейное влияние феминистского движения и «истории

101

снизу». «История женщин» как часть социальной феминоло-гии. Предмет «женской истории». Концепция пола и пробле­ма социальной детерминации. Теоретические поиски, процесс «академизации феминизма» и институционализация нового направления в общественных и гуманитарных науках. Харак­терные черты нового научного сообщества: сплоченность, ак­тивизм, изоляционизм. Тематика и методология исследований в конце 1960 — начале 1970-х гг.: изменения в формулировке исследовательских задач. Неомарксистский феминизм и рас­ширение перспективы социально-классового анализа. Спосо­бы воспроизводства полового неравенства. История женщин в контексте истории общества.

Тема 2. От истории женщин к гендерной истории (2 ч.)

Обновление феминистской теории и методологии на рубе­же 1970-х и 1980-х гг. Новые объяснительные модели и смена парадигм в «женской истории». Преодоление биологического и психологического детерминизма. гендер, или «социокуль­турный пол». Концептуальный аппарат гендерных исследова­ний и его адаптация в историографии. Сильные и слабые сто­роны гендерно-исторического анализа. Синтетическая (сис­темная) модель гендера, разработанная Джоан Скотт.

Соотношение между понятиями класса и гендера, социаль­ной и гендерной иерархией. Как выглядит гендерная состав­ляющая в динамике отношений господства и подчинения? Изменения в предмете, проблематике, методах и источнико-вой базе исследований 1980-х гг.: становление собственно тен­дерной истории. Основные сюжетные узлы гендерной исто­рии, темы конкретно-исторических работ, их распределение в пространственно-временном диапазоне.

Тема 3. гендерные представления и гендерная идеология (4 ч.)

Представления о гендерных ролях и различиях. Понятие чести и его высокая степень гендерной дифференцированнос-ти. Дискуссии q соотношении гендерного сознания, разных форм дискурса и общественной практики. Методологические проблемы, связанные с анализом литературных текстов.

Нормы, регламентировавшие поведение по гендерному признаку. Роль негативных стереотипов мужского восприятия в формировании гендерной идеологии; ее исключительно ус­тойчивый характер, фиксация и последовательное воспроизве-

дение в религиозных, юридических, научных, литературных текстах на протяжении многих веков.

Мизогинизм и актуализация негативных стереотипов в си­туациях экономической нестабильности и социального напря­жения. гендерные интерпретации «Великой охоты на ведьм». Изменения в гендерной идеологии в результате интеллекту­альных сдвигов, порожденных Возрождением, реформацион-ными течениями XVI в. и научной революцией XVII в. Ренес-сансные споры о «женской природе». Изучение литературной «памфлетной войны» и дискуссия о возникновении идеологии феминизма в XVII веке.

Представления о женской сексуальности и инструменты контроля и самоконтроля. Феминистская критика теории М. Фуко. Групповые представления и их интериоризация: гендерная идентичность.

Тема 4. Гендерная асимметрия в браке и семье (2 ч.)

Институты семьи и брака в гендерно-исторических иссле­дованиях. Их ключевые характеристики, изменяемость и диф­ференциация. Проблема принуждения и свободы в выборе партнера. Дискуссии по вопросам об эволюции брачных мо­делей и о характере внутрисемейных отношений. Отсутствие прямых и скупость косвенных данных о внутрисемейных от­ношениях в средних и низших слоях общества. Расширение источниковой базы во второй половине 1980-х гг. Брак и семья в Западной Европе от античности до нового времени сквозь призму гендерных представлений.

Тема 5. гендер в экономике: разделение труда и контроль над собственностью (2 ч.)

Роль женщин в хозяйственной сфере в средние века и в начале нового времени. Трансформация гендерных отношений в связи с генезисом капитализма. Двойственность изменений статуса женщин в экономике переходной эпохи как следствие изменения в понимании самой трудовой деятельности. Мар­гинализация женского труда и проблема трудового резерва. Роль гендерной принадлежности в оценке качества труда и его оплаты. Цеховая идеология и ее гендерная ориентация. Гендерная асимметрия в доступе к управлению собственнос­тью и ее социальная дифференциация. Дискуссии гендерных историков: чего же все-таки больше — изменений или преем­ственности?

102

103

Тема 6. гендер, власть и «теория разделенных сфер» (4 ч.)

Система властных отношений в обществе. Легитимная власть, формальный авторитет и неформальное влияние. Роль гендера в распределении властных полномочий. Антропологи и социологи о маскулинизации публичной сферы и совмещении дихотомии мужского/женского и публичного/приватного (об­щественного/частного). Проявления гендерной иерархии на разных уровнях. Раскрытие ее сложности и противоречивости в микроисторических исследованиях по истории разных стран Западной Европы. Исторические изменения конфигурации частной и публичной сфер от древности до современности как опосредующее звено в социальной детерминации гендера.

Концепция «women's power». Инструменты и формы влия­ния женщин на принятие решений в публичной сфере. Жен­ские «сети влияния» в конкретно-историческом воплощении. Политический аспект гендерной дифференциации в европей­ской истории. «Два тела» государя и концепция «расщепленной идентичности»: гендер или ранг в политической истории XVI в. Женщины в революции: политическая активность в свете проблемы прав и ответственности. Метафора разделен­ных сфер как способ закрепления гендерного неравенства и как теоретическая модель «женской истории».

Тема 7. гендерный статус, историческая периодизация и проблема синтеза (2 ч.)

История женщин «первого поколения» и задача пересмотра принятых схем периодизации европейской истории. гендерные константы и гендерная динамика. «Их собственная история»: проблема периодизации на базе изменений в гендерном стату­се. Что такое прогресс в гендерной перспективе: «Было ли у женщин Возрождение?» Отсутствие прямой корреляции между статусом женщин и характером общественной организации. Попытки периодизации истории Западной Европы на основе гендерно-дифференцированного подхода. «Неподвижная исто­рия?»: дискуссия о преемственности и изменчивости в гендер­ной истории при переходе от средневековья к новому времени.

Как вернуть истории «оба пола»? Сближение гендерной ис­тории с другими историческими дисциплинами: объективные и субъективные трудности. Совмещение гендерного и социально­го анализа в конкретно-исторических исследованиях. гендер­ная проблематика в контексте западно-европейской политичес­кой, социальной, культурной и интеллектуальной истории. гендер и история повседневности. гендер, история индивида и «персональная история». Методологическая и источниковая

104

база микроисторических гендерных исследований. Проблема комбинации микро- и макро-подходов в гендерной истории.

Семинарские занятия (16 час.)

1. гендерная идеология и гендерная мифология: от раннего христианства к инквизиции и «охоте на ведьм».

2. Воспитание и образование в средневековой Европе: ген-, дерный аспект.

3. «Град Женский»: Кристина Пизанская и ее последова­тельницы.

4. «гендерный профиль» гуманистической педагогики.

5. Своим голосом: «женская литература» от античности к современности.

6. гендерные представления в европейской литературе ран­него нового времени.

7. Пол и гендер в философской мысли нового времени.

  1. Образы прошлого: персональный подход в гендерных ис­следованиях.

    Библиография

1. Женские и гендерные исследования: вопросы теории и метода

AlkoffL. Cultural Feminism versus Post-Structuralism // Signs. 1988. V. 13. № 3.

Andersen M. Thinking About Women: Sociological and Feminist Perspec­tives. N.Y., 1983.

The Authority of Experience: Essays in Feminist Criticism / Eds. by A. Dia­mond, L.R. Edwards. Amherst (Mass.), 1977.

Beard M.R. Woman as a Force in History. N.Y., 1971. Benhabib S. Situating the Self: Gender, Community and Postmodernism in Contemporary Ethics. Cambridge, 1992.

Benjamin J. The Bonds of Love: Psychoanalysis, Feminism, and the Prob­lem of Domination. N.Y., 1988.

Bennett J.M. Feminism and History // Gender and History. 1989. № 1. P. 251-272.

Bennett J.M. Medieval Women, Modern Women: Across the Great Divide // Culture and History, 1350—1600: Essays' on English Communities, Iden­tities and Writing / Ed. by D. Aers. L, 1992. P. 147-175.

Bennett J.M. Who Asks the Questions for Women's History? // Social Sci­ence History. 1989. V. 13. № 4. P. 471-477.

Bennett J.M. Women's History: A Study in Continuity and Change // Women's History Review. 1993. V. 2. № 2. P. 173-184.

Between Feminism and Psychoanalysis / Ed. by T. Brennan. L—N.Y., 1989.

Bock G. Women's History and Gender History: Aspects of an International Debate // Gender and History. 1989. V. 1. № 1. P. 7-30.

Boissevain J. Network Analysis: Studies in Human Interaction. The Hague P., 1973.

Braidotti R. Nomadic Subjects: Embodiment and Sexual Difference in Con­temporary Feminist Theory. N.Y., 1994.

Brooks A. Postfeminisms: Feminism, Cultural Theory and Cultural Forms. L.-N.Y., 1997.

Butler J. Bodies That Matter: On the Discursive Limits of Sex. N.Y.—L., 1993.

Butler J. Gender Trouble: Feminism and the Subversion of Identity. N.Y.— L, 1990.

Canning K. Feminist History after the Linguistic Turn: Historicizing Dis­course and Experience // Signs. 1994. V. 19. P. 368-404.

Chartier R. Differances entre les sexes et domination symbolique (note cri­tique) // Annales. 1993. A. 48. № 4. P. 1005-1008.

106

Chodorow N. The Reproduction of Mothering: Psychoanalysis and the So­ciology of Gender. Berkeley etc., 1978. Cixous H. Ilia. P., 1980.

Cixous H., Clement C. The Newly Born Woman. Minneapolis, 1986. Clio's Consciousness Raised: New Perspectives on the History of Women /

Eds. by M.S. Hartman and L.W. Banner. N.Y., 1974. Connell R.W. Masculinities. Cambridge, 1995.

Current Issues in Women's History / Eds. by A. Angerman et al. L, 1989. Davis N.Z. Gesellschaft und Geschlechter. Vorschlage fur eine neue Frauengeschichte // Frauen und Gesellschaft am Beginn der Neuzeit / Hrsg. von N.Z. Davis. Berlin, 1986. S. 117-132.

Davis N.Z. Women's History as Women's Education // Women's History and Women's Education / Eds. by N.Z. Davis and J. Scott. Northamp­ton (MA), 1985. P. 7-17.

Davis N.Z. «Women's History» in Transition: The European Case // Femi­nist Studies. 1976. № 3. P. 83-103. Degler CN. Is There a History of Women? London, 1975. DeKoven M. Rich and Strange: Gender, History, Modernism. Princeton,

1991. Destabilising Theory: Contemporary Feminist Debates / Eds. by M. Barrett,

A. Phillips. Cambridge, 1992.

Downs L.L. If «Woman» is Just an Empty Category, Then Why am I Afraid to Walk Alone at Night? Identify Politics Meets the Postmodern Subject // Comparative Studies in Society and History. 1993. V. 35. № 1. P. 414-437.

Doy G. Seeing and Consciousness: Women, Class and Representation. Ox­ford, 1995.

Ellman M. Thinking About Women. N.Y., 1968. Epstein C.F. Deceptive Distinctions: Sex, Gender, and the Social Order.

New Haven and N.Y., 1988. Evans-Pritchard E.E. The Position of Women in Primitive Societies and

Other Essays in Social Anthropology. L, 1965.

Felman S. What Does a Woman Want? Reading and Sexual Difference. Bal­timore, 1993.

Felski R. The Gender of Modernity. Cambridge (Mass.), 1995. Feminine Sexuality: Jacques Lacan and the ecole freudienne / Eds. by

J. Mitchell, J. Rose. N.Y., 1982.

Feminism and Methodology / Ed. by S. Harding. N.Y., 1987. Feminism/Postmodernism / Ed. by L. Nicholson. N.Y., 1980. Feminist Knowledge / Ed. by S. Gunew. L., 1990. Feminists Revision History / Ed. by A.-L. Shapiro. New Brunswick, 1994. Feminists Theorize the Political / Eds. by J. Butler, J.W. Scott. N.Y.-L,

1992. Firestone S. The Dialectics of Sex: The Case for Feminist Revolution. N.Y.,

1970.

Fox-Genovese E. Placing Women's History in History // New Left Review. 1982. № 133. P. 5—29.

107

Frauengeschichte Geschlechtergeschichte / Hrsg. K. Hausen, H. Wun-der. Frankfurt a. M, 1992.

Frosh S. Sexual Difference: Masculinity and Psychoanalysis. L, 1994. Fuss D. Essentially Speaking: Feminism, Nature, and Difference. L., 1989. Gallop J. Thinking Through the Body. N.Y., 1988.

Garber M. Vested Interests: Cross-Dressing and Cultural Anxiety. N.Y.—L, 1991.

The Gender of Power / Eds. by K. Davis et al. L, 1991. Gilligan С In a Different Voice. Cambridge (Mass.), 1982. Gilmore D.D. Manhood in the Making: Cultural Concepts of Masculinity. New Haven, 1990.

Goffman E. Gender Display // Studies in the Anthropology of Visual Com­munications. 1976. № 3. P. 69—77.

Goodman D. Public Sphere and Private Life: Toward a Synthesis of Current Historiographical Approaches to the Old Regime // History and Tlieory. 1992. Vol. 31. № 1. P. 14-20.

Gordon L. What's New in Women's History? // Feminist Studies/Critical

Studies / Ed. by T. de Lauretis. Bloomington, 1986. Grosz E. Jacques Lacan: A Feminist Introduction. L, 1990.

Grosz E. Volatile Bodies: Toward a Corporeal Feminism. Bloomington (Ind.), 1994.

Gullickson G.L. Women's History, Social History, and Deconstruction // Social Science History. 1989. V. 13. № 14. P. 463-469.

Hall С White, Male and Middle Class: Explorations in Feminism and His­tory. N.Y., 1992.

Haraway D. Simians, Cyborgs, and Women: The Reinvention of Nature. L., 1991.

Hartsock N. Money, Sex, and Power: Toward a Feminist Historical Mate­rialism. Boston, 1983.

Hill B. Women's History: A Study in Change, Continuity, or Standing Still? // Women's History Review. 1993. V. 2. № 1. P. 5-22.

Une histoire des femmes est-elle possible? / Ed. by M. Perrot. Marseille, 1984.

Histoire des femmes, histoire sociale // Annales. 1993. A. 48. № 4. P. 997— 1027.

History and Feminist Theory / Ed. by A.-L. Shapiro Middletown (Conn.), 1992.

Hodgkin K. Historians and Witches // History Workshop Journal. 1398. № 45. P. 271-277.

Horrocks R. Masculinity in Crisis: Myths, Fantasies and Realities. L., 1990. Hudson K. The Place of Women in Society. L, 1970.

Hufton O. Women in History: Early Modern Europe // Past and Present,

1983. № 101. P. 125-141. Illich I. Gender. N.Y., 1982.

Irigaray L. Ethique de la difference sexuelle. P., 1984. Irigaray L. This Sex Which Is Not One. Ithaca, 1985.

108

Irigaray L. Speculum of the Other Woman. Ithaca, 1985.

Jacobus M. Reading Woman: Essays in Feminist Criticism. N.Y., 1986.

Janeway E. Man's World, Woman's Place: A Study in Social Mythology.

Harmondsworth, 1977. Janssen-Jurreit M. Sexism: The Male Monopoly on History and Thought.

N.Y., 1982.

Jardine A. Gynesis. Configuration of Woman and Modernity. Ithaca, 1985. Johnson S. Language and Masculinity. Cambridge, 1997. Kelly J. Women, History, and Theory. Chicago, 1984. Kelly- Gadol J. The Social Relation of the Sexes: Methodological Implica­tions of Women's History // Signs: A Journal of Women in Culture and

Society. 1976. Vol. 1. № 4. P. 809-824. Kessler E.S. Women: An Anthropological View. N.Y., 1976. Kristeva J. Desire in Language: A Semiotic Approach to Literature and Art.

N.Y., 1980.

Kristeva J. Tales of Love. N.Y., 1987. Lauretis T. de. Technologies of Gender: Theories of Representation and

Difference. Bloomington, 1987. Leacock E.B. Myths of Male Dominance. N.Y., 1981. Lerner G. The Creation of Patriarchy. N.Y.-Oxford, 1986. Lerner G. The Majority Finds Its Past. Placing Women in History. N.Y.,

1979. Liberating Women's History: Theoretical and Critical Essays / Ed. by

B.A. Carroll. Urbana (III), 1976. Lorber J. Paradoxes of Gender. New Haven—L., 1994. Lowe M., Hubbard R. Woman's Nature: Rationalisations of Inequality.

N.Y., 1983. The Making of Masculinities: The New Men's Studies / Ed. by H. Brod.

Boston, 1987.

McNay L. Foucault and Feminism: Power, Gender and the Self. Cam­bridge, 1992. Men, Masculinities, and Social Theory / Eds. by J. Hearn, D. Morgan. L,

1990.

Miller N. The Poetics of Gender. N.Y., 1986. Miller N. Subject to Change: Reading Feminist Writing. N.Y., 1988. Millett K. Sexual Politics. N.Y., 1970. Mitchell J. Psychoanalysis and Feminism: Freud, Reich, Laing and Women.

L., 1971.

Mitchell J. Woman's Estate. N.Y., 1972.

Moi T. Sexual/Textual Politics: Feminist Literary Theory. N.Y., 1985. Nature, Culture and Gender / Eds. by S.C. MacCormack and M. Strathern.

Cambridge, 1980. The New Feminist Criticism. Essays on Women, Literature and Theory /

Ed. by E. Showalter. N.Y., 1985. Nicholson L.J. Gender and History. The Limits of the Social Theory in the

Age of the Family. N.Y., 1986.

109

Nicholson LJ. Interpreting Gender // Signs. 1994. V. 4. P. 79—105.

Nye A. Words of Power: A Feminist Reading of the History of Logic. N.Y., 1990.

Oakley A. Sex, Gender and Society. N.Y., 1972.

Oakley A. Subject Women. N.Y., 1981.

O'Kelly Ch. G. Women and Men in Society, N.Y., 1980.

Ong W. Fighting for Life: Contest, Sexuality and Consciousness. Ithaca, 1981.

Pateman С The Sexual Contract. Cambridge, 1988.

Perrot M. Les femmes, le pouvoir, l'histoire // Histoire des femmes. P., 1987. P. 205-222.

Perrot M. Sur l'histoire des femmes en France // Revue du Nord. 1981. № 63. P. 569-579.

Rethinking Kinship and Marriage / Ed. by R. Needham. L, 1971. Renzetti C, Curran D. Women, Men and Society. Boston, 1992. Rewriting Women's History. Changing Perceptions of the Role of Women in Politics and Society / Ed. by S.J. Kleinberg. Berg, 1988.

Riley D. Am I That Name? Feminism and the Category of «Women» in History. L, 1988.

Rowbotham S. Woman's Consciousness, Man's World. Baltimore, 1973. Sanday P.R. Female Power and Male Dominance: On the Origins of Sexual Inequality. Cambridge, 1981.

Scott A.F. Woman's Place is in the History Books // Making the Invisible Woman Visible. Urbana, 1984. P. 361-370.

Scott J. W. Women in History: The modern period // Past & Present. 1983. № 101. P. 28-50.

Scott J.W. Gender and the Politics of History. N.Y., 1988.

Scott J. W. Gender: A useful category of historical analysis // American His­torical Review. 1986. V. 91. № 5. P. 1053-1075.

Scott J. W. Deconstructing equality-versus-difference: Or the uses of post-structuralist theory of feminism // Feminist Studies. 1988. Vol. 14. № 1. P. 34.

Sex and Class in Women's History / Eds. by J.L. Newtown et al. L, 1983. Sex and Gender in Historical Perspective / Eds. by E. Muir, G. Ruggiero. Baltimore, 1990.

Sex and Violence: Issues in Representation and Experience / Eds. by P. Harvey, P. Gow. L., 1994.

The Sexual Dynamics of History: Men's Power, Women's Resistance / Eds.

by London Feminist History Group. L, 1983. Sexual Meanings: The Cultural Construction of Gender and Sexuality / Eds.

by S.B. Ortner and H. Whitehead. Cambridge (Mass.), 1981.

Sexual Stratification: A Cross-Cultural View / Ed. by A. Schlegel. N.Y., 1977.

Silverman K. Male Subjectivity at the Margins. L., 1992.

The Social Construction of Gender / Eds. by J. Lorber, S.A. Farrell. New-bury Park, 1991.

110

Social Structures: A Network Approach. Cambridge, 1988. Social Structure and Network Analysis. Beverly Hills, 1982.

Spelman E.V. Inessential Woman. Problems of Exclusion in Feminist Thought. Boston, 1988.

Stoller R.J. Sex and Gender. 2 vols. N.Y., 1975. Stone M. When God Was a Woman. N.Y., 1976.

Studying Medieval Women: Sex, Gender, Feminism / Ed. by N.F. Partner // Speculum. 1993. V. 68. № 2.

Sullerot E. Women, Society and Change. N.Y., 1976.

Summerskill E. A Woman's World. L, 1967.

Thomas K. The Double Standard // Journal of the History of Ideas. 1959.

V. 20. P. 195-216. Tilly L.A. Gender, Women's History and Social History // Social Science

History. 1989. V. 13. № 4. P. 439-462. Tilly LA. Women's History and Family History: Fruitful Collaboration or

Missed Connection? // Journal of Family History. 1987. № 12. P. 303-

315.

Tolson A. The Limits of Masculinity. L., 1977. Toward an Anthropology of Women / Ed. by R.R. Reita. N.Y., 1975. Walby S. Women and Social Theory. Oxford, 1989. Weiblichkeit oder Feminismus? Beitrage zur interdisciplinaren Frauentagung /

Hg. С Opitz. Weingarten, 1984. Weiblichkeit in geschichtlicher Perspektive / Hg. U.A.J. Becher, J. Riisen

Frankfurt a. M., 1988.

Wesel U. Der Mythos vom Matriarchat: Uber Bachofens Mutterrecht und die Stellung der Frauen in friihen Gesellschaften. Frankfurt a. M., 1980.

Woman: An Issue / Eds. by L.R. Edwards et al. Boston, 1972.

Woman's Nature. Rationalizations of Inequality / Eds. by M. Lowe and

R. Hubbard. N.Y., 1983. Women, Culture, and Society / Eds. by M.Z. Rosaldo and L. Lamphere.

Stanford, 1974. Women, Knowledge, and Reality: Explorations in Feminist Philosophy /

Eds. by A. Garry, M. Pearsall. Boston, 1989. Women, Men and Gender: Ongoing Debates / Ed. by M.R. Walsh. New

Haven-L., 1997. Women's Work: Development and the Division of Labor by Gender / Eds.

by E. Leacock, H.I. Safa. N.Y., 1986. Worlds Between. Historical Perspectives on Gender and Class / Ed. by

L. Davidoff. N.Y., 1995. Writing Women into History / Eds. by F. Dieteren, E. Kloek. Amsterdam,

1990. Writing Women's History. International Perspectives / Eds. by K. Offen et

al. Bloomington (Ind.), 1991.

Абубикирова Н.И. Что такое «гендер»? // Общественные науки и со­временность. 1996. № 6.

111

Айвазова С.Г. Что означает понятие «гендер»? // Деловая женщина М., 1992. № 1.

Айслер Р. Чаша и клинок. М., 1993.

Бовуар С. де. Второй пол. Пер. с франц. М. СПб., 1998.

Бок Г. История, история женщин, история полов // Альманах THESIS. 1994. Выпуск 6 (Женщина, мужчина, семья). С. 170—200.

Брандт Г.А. Природа женщины как философская проблема. Екатерин­бург, 1999.

Будде Г.Ф. Пол истории // Пол, гендер, культура: Немецкие и русские исследования / Под ред. Э. Шоре и К. Хайдер. М., 1999. С. 131— 154.

Введение в гендерные исследования. Ч. I. Учебное пособие / Под ред. И. Жеребкиной. Харьков—СПб., 2001.

Введение в гендерные исследования. Ч. II. Хрестоматия / Под ред. С. Жеребкина. Харьков—СПб., 2001.

Воронина О.А. Пол и гендер как категории феминистской философии //

Философские исследования. № 4. С. 80—89. гендерный фактор в языке и коммуникации. Иваново, 1999. Гендер, семья, культура / Под ред. В.А. Тишкова. М., 1997.

гендерная методология в общественных науках / Под ред. И. Жереб­киной. Харьков, 2000.

Гендерные аспекты социальной трансформации / Под ред. М. Малы­шевой. М., 1996.

Гендерные исследования: Феминистская методология в социальных науках / Под ред. И. Жеребкиной. Харьков, 1998.

Гиллиган К. Иным голосом // Этическая мысль. 1991. М., 1992. С. 352-371.

Дингес М. Историческая антропология и социальная история: Через теорию «стиля жизни» к «культурной истории повседневности» // Одиссей. Человек в истории. 2000. М., 2000. С. 96-124.

Женщина, гендер, культура / Под ред. 3. Хоткиной и др. М., 1999.

Жеребкина И. «Прочти мое желание». Постмодернизм, психоанализ, феминизм. М., 2000.

Здравомыслова Е.А., Темкина А.А. Исследования женщин и гендерные исследования на Западе и в России // Общественные науки и со­временность. 1999. № 6. С. 177—185.

Здравомыслова Е.А., Темкина А.А. Социальное конструирование тенде­ра // Социологический журнал. 1998. № 3/4. С. 171—182. Кирилина А.В. Гендер: Лингвистические аспекты. М., 1999. Клецша КС. гендерная социализация. СПб., 1998.

Лорбер Дж. Пол как социальная категория // Альманах THESIS. 1994. Выпуск 6 (Женщина, мужчина, семья). С. 127—136.

Миллеш К. Теория сексуальной политики // Вопросы философии. 1994. № 9. С. 23-58.

Мифология и повседневность: гендерный подход в антропологичес­ких дисциплинах / Сост. К.А. Богданов, А.А. Панченко. СПб., 2001.

Поллак Р. Трансакционный подход к изучению семьи и домашнего хо­зяйства // Альманах THESIS. 1994. Выпуск 6 (Женщина, мужчина, семья). С. 50—76.

Пушкарева Н.Л. Гендерные исследования: Рождение, становление, ме­тоды и перспективы // Вопросы истории. 1998. № 6. С. 76—86.

Пушкарева Н.Л. Зачем он нужен, этот «гендер»? (Новая проблематика, новые концепции, новые методы анализа прошлого) // Социальная история. Ежегодник 1998/99. М., 1999. С. 155-174.

Пушкарева Н.Л. История женщин и гендерный подход к анализу про­шлого в контексте проблем социальной истории // Социальная ис­тория. Ежегодник. 1997. М., 1998. С. 69—91.

Пушкарева Н.Л. «Пишите себя!» (Гендерные особенности письма и чтения) // Сотворение Истории. Человек — Память — Текст / Отв. ред. Е.А. Вишленкова. Казань, 2001. С. 241—273.

Пушкарева Н.Л. Андрогинна ли Мнемозина? (Гендерные особенности запоминания и исторической памяти) // Там же. С. 274—303.

Репина Л.П. «Женская история»: Проблемы теории и метода // Средние века. Вып. 57. 1994. С. 103-109.

Репина Л.П. История женщин сегодня (Историографические заметки) // Человек в кругу семьи. Очерки по истории частной жизни в Европе до начала нового времени / Под ред. ЮЛ. Бессмертно